Любовь и доблесть
Шрифт:
Та отпрянула, баба, перепуганная насмерть, подняла голову. Казалось, еще мгновение, и Соболева с маху залепит тяжелой палкой по голове, словно по снежному кому, и она разлетится в куски... Светкины глаза были полны ярости.
Она Облизала запекшиеся губы, потопталась, словно примериваясь.
– Ой, мамоньки, – белугой заревела баба, таращась на Соболеву.
– Заткнись! – нервно взвизгнула Светка, замахнулась...
– Не смей! – резко скомандовала Даша. Соболева обернулась, и в глазах ее Даша увидела вовсе не злобу, а полную беспомощность.
– Опусти
– Девоньки, не бейте, я тихо посижу, – слезливо, вполголоса запричитала баба, рыхло расползшись по полу. Соболева прикусила губу, спросила:
– И что с ней делать?
– Вон. – Даша указала подбородком.
Внизу, у шкафа, стояли три водочные бутылки: одна пустая, другая початая, третья полная, неоткрытая. Соболева скомандовала:
– Катька, налей ей! Стакан!
Младшая понятливо кивнула, наплескала граненый до краев, подала бабе.
– Пей! – велела Светка.
Баба облизала жирные губы, пробормотала что-то вроде «угу», приложилась к емкости и мелкими глоточками выцедила до дна. За это время Катя налила другой, подала.
– Пей!
– Ой, девоньки, дух бы перевесть или запить чем...
– Не тяни! – прикрикнула Светка.
– Угу, угу... – Баба снова приникла к стакану и быстро осушила. Потом, кряхтя и вздыхая, встала на четвереньки, кое-как поднялась, плюхнулась задницей на дерматиновую кушетку и осталась сидеть, тупо глядя в одну точку.
– Что-то ее слабо забирает, – раздумчиво проговорила Светка, подозрительно присматриваясь к санитарке. А та вдруг всхлипнула, лицо ее жалобно скривилось, и она запричитала слезливо и бессвязно:
– Ой, девоньки... ой жизня моя... а мужик был черт окаянный... а бил как... а черт его забрал запойного... ой, девоньки... ой боюся... придет меня забирать... ой грех мой... ой, девоньки...
– Заткнись! – цыкнула на нее Соболева, обернулась к Кате:
– Наливай еще, убойный!
Та поднесла бабе стакан. Баба его вроде и не заметила, заливалась в три ручья.
– Ой-е-е-ой... вот родилася уродкой, уродкой и живу... и батянька не любил, бил тока... и мамка померла... и никому я не нужная... ой, заберет черт скоро... – Подняла мятое лицо, зло глянула на девчонок:
– Жалеете меня?.. Зря жалеете. Никого жалеть нельзя, потому что никто никого не жалеет, все поедом жрут и измываются... а черт, он за всеми придет... а вас ненавижу всех... хошь убейте меня, как ненавижу... ой, мамоньки, что за жизня – мука одна...
– Пей давай! – велела Светка.
Баба было прищурилась, зыркнула на Светку с пьяной укоризной, попыталась отвести рукою стакан, но Соболева взглянула свирепо, взвизгнула срывающимся голосом:
– Пей, сволота! Забодало твои бредни слушать! И запомни: жалостивых тут нету, просто руки об тебя марать смрадно! Поняла? Пей, пока я не передумала!
От окрика санитарка испуганно вздрогнула, как от удара, приняла двумя ладонями наполненный стакан и вылакала залпом, будто воду. Шумно выдохнула, замерла безжизненно, словно весь воздух и вся оставшаяся жизнь покинули ее разом, и осталась одна пустая безобразная оболочка. Лицо ее потекло, исказилось тупой поволокой, крупное тело обмякло тряским студнем, бессмысленная улыбка повела губы, и баба завалилась боком на кушетку. Девчонки кое-как, втроем, забросили туда же ее ноги, а баба уже храпела сипло, выдыхая то с бульканьем, то со стоном, то с присвистом.
– Наконец-то... – сказала облегченно Светка, подхватила бутылку, в которой еще плескалось, спросила Дашу:
– Будешь? А то ты какая-то сама не в себе. Нет?
Ну как знаешь. – В три глотка она прикончила водку, передохнула, втянула носом воздух:
– Не, эта амеба дохлая не курит, а курить как хочется!
Светка обошла стол, заглянула в ящик, вынула непочатую пачку «Мальборо».
– Видно, законфисковала у кого-то. И зажигалочка есть. – Пошарила в шкафу, выудила сумку, оттуда – кошелек, вытряхнула прямо на стол. – Итого – семьдесят рублей. На пожевать хватит, – потом посерьезнела. – Все. Собрались.
Девчонки вышли. Соболева отомкнула дверь, дальше была маленькая прихожая, где больные встречались с родственниками: чахлый фикус у стены, несколько истертых, крашенных желтой краской и обитых клеенчатым коричневым дерматином стульев, а стены были выкрашены масляной краской в какой-то грязно-желтый цвет.
И запах. В прихожей он чувствовался еще больше, чем внутри: запах несвежего белья, неуюта, казенщины, какой бывает лишь в ветшающих больницах или уж вовсе в гиблых, безнадежных местах, откуда, кажется, и возвращения в наполненную светом жизнь уже нет.
Наконец Соболева справилась и с другим замком, дверь распахнулась. Ночь была душной и влажной, но после замкнутого грязного помещения напоенный ароматами цветочной пыльцы, близкого дождя и недальних полевых трав воздух казался свежим, как родниковая вода, он кружил голову, им невозможно было надышаться вволю, как невозможно надышаться свободой, любовью и жизнью.
Глава 42
Плач котенка услышали все. И в нем слышался такой беспомощный страх, такая безнадежная мольба, что у девчонок мурашки побежали по спинам ледяной изморозью.
– Что это? – спросила Соболева, напряженно всматриваясь в темноту.
Крик повторился и затих.
– Котенок... – одними губами прошептала Даша. – Доктор... Он подобрал его здесь и унес с собой.
– Зачем?
– Мучить. Разве не слышишь?
– Он чего, больной, этот доктор? Хотя... Тут все какие-то фазанутые. – Соболева открыла пачку, вытащила сигарету, чиркнула зажигалкой, затянулась.
Котенок заплакал снова.
– Сволочь живодерская! – выругалась Соболева, поперхнувшись дымом.