Любовь и смерть Ивана Чагина
Шрифт:
Не прошло и минуты, как огромный замок сдался тонким пальцам, измаранным в чёрной краске. Волокрутов прищурил глаз, как-то весело и ласково шлёпнул по двери ладошкой, приглашая Чагина входить в фотолабораторию.
— Фомкой проще, а потом чем делать ремонт, так Иван? — и ушёл, раскачиваясь, мотая в руке короткий лом-гвоздодёр. Чагин не успел поблагодарить печатника за труд, как подошёл Редкин. Озабоченно, вытирая платком ладони, сказал:
— Завтра в шесть Гребнев приглашает в деревню. Взять тебе нечего. Бумаги нет. Тираж упал. Возьми хоть старые номера из резерва. …Какая разница им там из чего цигарки слюнявить? За ночь не успеем. Опять полосу рассыпали. Не заключили, и машину крутанули.
Вошли в лабораторию. Спёртый воздух,
— А давайте делать двухполосную газету? — вдруг сказал Иван, выходя за редактором в коридор. — У нас была в дивизии. Отпечатаем сейчас первую и четвёртую полосы. Они готовы у нас. Вместо четвёртой напишем — «вторая». Переставим набор местами и вторую сторону отпечатаем. Потом разрежем разворот. Получим двухполосную газету. Бумаги меньше…
— Оперативность можем поднять. Материалу меньше… — Редкин смотрел на Ивана и восторженно крутил головой. — Это многое меняет. За ночь успеем отпечатать. Вот только бы Гребневу понравилась твоя идея. Где вы раньше были, Иван Филиппович? Это же в корне изменит всю нашу работу. Не придётся так напрягаться. Экономия бумаги. Зачем нам четыре большие полосы? Будем выходить два раза в неделю… Пойдемте к Гребневу. Я позвоню ему сейчас же, чтобы он нас принял без проволочек. Вы ему всё расскажете. Как коммунист — коммунисту. Он вас быстрее поймёт. — Редкин улыбается серым лицом, заботливо гладя ореховыми глазами Ивана. Его мужественные губы озаряет медовая улыбка, и даже шрам на лбу становится не таким страшным и рваным. Он словно сглаживается, уползая в пышную каштановую шевелюру.
6
Фиолетовый чернильный сумрак, замешенный на сочащихся из труб дымах, выцветал с каждой минутой. Город зябко просыпался. Под окнами на грязном снегу стелились жёлтые ленты света. Слышались редкие ленивые собачьи голоса, простуженный скрип колодезных воротов и журавцов. У здания уездного комитета партии толпились люди, посверкивая злыми волчьими глазами огоньками цигарок и папирос, громко переговаривались, толкали друг друга.
Днём снег нехотя подтаивал. Крыши и заборы темнели. Кусты сирени не успели скинуть листву. В лужах истово купались крутобокие облака, принимали последние ванны воробьи. К вечеру бахрома кривых сосулек, спускающаяся с крыш, грозила сверкающими пальцами, напоминала о недалёких морозах и буранах. У Воскресенской церкви расцвела, обманувшаяся теплом, рябина. «Не к добру, — сказала тётя, глядя, как племянник Иван проверяет собранный накануне вещевой солдатский мешок. — Надо рубить такое дерево».
— Что из того. Зацвело. Так получилось. Ошиблось. Перепутала осень с весной. Вот и украсила себя цветами, посмеивался Иван, укладывая две овальных гранаты, пачку патронов в картонной коробке с синей полосой.
— Обманулось. Это плохо. К худу. Зима будет, а не весна. Зима — это смерть. Всё и вся имеет свою весну, лето, осень. Зимой не живут. Мудрость народа.
— Вы тётя, философ, сказал Чагин, натягивая подшитые серые валенки, сидя на голбце, рядом с котиком.
— Будь осторожен. Говорят, что скоро кончится новая власть. Отцветёт, как рябина. Видано ли, в Самаре церкви закрыли. В монастырях всех монахов разогнали.
— У нас Гребнев не допускает такого беззакония. Службы идут. Люди должны молиться в храме. Этого нельзя отнимать.
— Есть кто и повыше Гребнева твоего. Прикажут. Он должен выполнить директиву. Ослушаться не сможет. Только до переворота сирот было меньше.
Третий раз Чагин едет с Гребневым в рейд по уезду. И всегда чувствует волнительный холодок, словно перед атакой. Укомовцы организовали сельские Советы. Гребнев развозил газету по сёлам, снимал одних председателей, назначал других, занимался реквизицией оружия, самогона и военного снаряжения, которого в деревнях скопилось много после войны, которая вихрями катилась по уездам большой Самарской губернии.
Материалы Ивана походили на фронтовые донесения, списанные с телеграфной ленты. «Дайте картинку, требовала Пожарская. Покажите, что и где происходило. Не могли эти люди разговаривать одинаково. В темноте услышав человека, можно сказать о нём очень многое. Послушайте, что вы пишите. Через жест покажите отношение к событию, к близкому, к еде. Смотрите на руки, на лицо. Слушайте. Врач не может говорить, как конюх. Оставьте. Я помогу. Не теряйте времени. Его величество Опыт приходят к тем, кто много работает, работает до пота, до изнеможения. …Почти, как Редкин. Он одарённая личность. Но не может идти в ногу со временем. Не получается. — Смуглая кожа Пожарской, освещённая ярким светом, оказалась не гладкой, а с лёгким пушком, незаметным, но существующим. Это открытие потрясло Ивана. Над верхней губой угадывались тёмные крохотные волоски. «Где же я её видел? терзал память. — Мы встречались! Мы были знакомы. — Он перебрал фамилии тех, кого не забыл. — Знал ведь её раньше. Знал… Кто она?»
…Дезертиры подкарауливали активистов-селькомовцев, а те в свою очередь, ловили их и расстреливали «при попытке к бегству». Землю во второй или третий раз поделили по едокам. Из-за клочка, из-за межи бились брат с братом, сосед с соседом. Мирились. Пили до беспамятства самогон. Молодые ходили с гирьками и кистенями на вечёрки. Мазали ворота дёгтем, раскатывали бани. Новая власть у многих зажиточных была костью в горле — вытащить нельзя и не проглатывается. Бедняков она радовала, особенно тех, кто не работал при царе, не собирался потеть и при Советах. Требовали семена, лошадей, кричали на собраниях громче всех ленивые и наглые. Бывшие казаки каялись, умоляли простить за ошибки, старались угодить новой власти, отдавая в коммуны коров и лошадей.
Скрипела упряжь. Щёлкал кнут. Из полумрака доносились молодые голоса. Впереди на поворотах видел Иван двое розвальней, силуэты парней в дохах и тулупах. Позади катились пароконные сани с зачехлённым пулемётом системы Гочкиса, установленным на самокованную треногу, собранную из металлических прутьев церковной ограды. Пулемёт Шоша лежал поверх волчьей полости в ногах у Чагина. На козлах переговаривались два красноармейца. Ему казалось, что голос одного ему знаком с давних пор, но вспомнить не мог, ни имени, ни фамилии.
Отношения с гребневскими ребятами не складывались. Сам виноват был в этом. Когда работал секретарём, не важничал, но загрузив себя работой, не общался ни с кем. В городе помнили, что Чагины имели большой дом с полуподвалом и двумя этажами. Считали их буржуями. Отцов брат был председателем суда, товарищем прокурора. Отец ведал железной дорогой, был попечителем училища, водил дружбу с мастеровыми из депо, но ездил в гости в своей коляске к богатым горожанам, у которых была торговля в руках и промышленность степного городка. Дед Чагин был знатного казацкого рода, отличился на службе царской и был пожалован деревней где-то в крымской губернии, но выйдя в отставку, проигрался, хотя детей своих выучил, откупив от службы. Старший сын был юристом, уехал в Польшу перед февральскими событиями. Иван жил после гибели родителей с тётей и старшей сестрой Лизой, которая вышла замуж за инженера мостостроителя. Оставив записку, Иван отправился в Самару. Сестра уехала во Францию. Известий от них не поступало. Отцова сестра пыталась сберечь добро брата, но её яростно выбросили на улицу анархисты, разрешив взять кое, что из одежды и постельного белья.