Любовь к ближнему
Шрифт:
Обучение покорности
Принятый в обход правил в лицей Генриха IV, я оказался блестящим учеником, потом поступил в педагогический институт, далее – в Национальную школу управления, которую закончил тридцатым на курсе. Я избрал дипломатию, о чем моя мать всегда мечтала. Я ступил на этот путь также из восхищения перед редкими фигурами послов и консулов, которые проявляли при драматических обстоятельствах храбрость, даже героизм, ради государственных интересов. В НШУ я научился почтительности, в педагогическом институте – инакомыслию. То и другое пребывало во мне в уравновешенном состоянии, превращая меня в истинного француза, наполовину покорного, наполовину бунтаря. Еще молодым человеком я поступил на службу в министерство иностранных дел, в отдел культуры. Уже в двадцать один год я женился на только что окончившей институт Сюзан, очаровательной и сверходаренной девушке из семьи лионских буржуа, и заделал ей, не задумываясь, одного за другим троих детей. Родив первого ребенка, Сюзан объявила мне: мальчик у меня есть, теперь мне нужна девочка. Как будто сказала: стиральная машина у меня есть, теперь мне нужен лазерный проигрыватель. Мы тренировались на живых детишках, которых нам одалживали для освоения основных родительских приемов незамужние мамаши. К концу первой беременности мы каждый день получали нового младенца: ни один, на счастье, не выпал из наших неумелых рук, так что я умел теперь с проворством патронажной сестры менять пеленки
Сказать по правде, чиновником я стал из автоматизма, а мужем из-за недостатка воображения. Я понадобился Сюзан тогда, когда ни с кем не встречался, и мы сумели друг к другу приспособиться. Люди всегда болтают о своей бурной молодости, а на самом деле они тем самым оправдывают свою жалкую зрелость. Нет никакого сомнения, что и молодость была у них заурядной, и взросление ничего не улучшило. Я принял предложенную игру: меня понесло течением, которому я не мог сопротивляться, и только уверения близких заставляли меня осознать тот факт, что я занял место на борту истинной жизни. Я притворялся, что меня ужасно интересуют мои дети. Я лепетал вместе с Адриеном, Жюлем, Забо, часами обсуждал с другими отцами их школьные дела, учебную программу, избыточный вес ранцев, портящих осанку наших отпрысков. Меня принимали за образцового папашу. Дом был полон криков, беготни, слез. Это шум самой жизни, вдохновенно говорила мне теща Ирен, нарушая мое одиночество, когда я запирался в кабинете, спасаясь комиксами от гвалта, учиняемого моим потомством. Да, таким и было существование: энергичная красавица жена и малыши, которые потом станут презирать родителей, двадцать лет будут избавляться от их господства, а после наделают тех же ошибок с собственными отпрысками.
Все складывалось прекрасно: мне уже прочили небывалый карьерный рост, место заместителя директора Главного управления международного сотрудничества и развития. В моем ведении были различные институты и центры, вся политика Франции за границей в области культуры и искусства. Я увлеченно работал, питая страсть к международным отношениям, но быстро разочаровался. Узник своего ограниченного круга обязанностей, я чувствовал себя потерянным, сознавал себя жалким колесиком огромной нивелировочной машины, какой является администрирование. Труд мой был прост: я соглашался с приказаниями вышестоящих начальников и пересылал их своим собственным подчиненным, кое-что приукрасив и перефразировав. Я стал мастером стилизации, умело перенимая язык и нравы своих сослуживцев. На работе я пользовался популярностью, был неизменно весел, всем раздавал улыбки, мужчинам отпускал комплименты по поводу их внешнего вида, хвалил женское остроумие – менять местами предрассудки бывает очень полезно, – и игра была сыграна.
Мой начальник, Жан-Жак Бремон, рыжий человечек с отвислыми щеками, образовывавшими жирный воротничок вокруг его челюстей, раз в месяц приглашал меня пообедать, чтобы поподробнее расспросить о своих подчиненных. Я был его осведомителем, выдавал нарушителей дисциплины, рассказывал два-три анекдота о тайных романах, докладывал о трениях между отделами. Иногда, когда мне надоедало ломать комедию, когда становилось невмоготу угождать мелким деспотам, он ворчал:
– Себастьян, перестаньте ныть. Тайна этого министерства заключается в форме. Все должно быть облачено в изящную форму. Сущность не имеет ни малейшего значения. Чтобы преуспеть, надо избавиться от позвоночника, стать каучуковым, бесконечно изворотливым. Дипломатия – это прежде всего карьера. От вас требуются не мысли, а вытянутые по швам руки. Думайте о своей следующей должности!
Я ненавидел его цинизм В сорок семь лет, растеряв все иллюзии, он барахтался на службе, дожидаясь повышения, и убивал время тем, что заводил любовниц из числа мелких служащих, соблазняя их повышением Следуя советам Сюзан и тещи, я сносил все обиды, уверенный, что рано или поздно тоже стану канцелярским сатрапом, командующим целой армией прихвостней. Я запасался терпением, мне обещали небывалый служебный рост, должность посла до сорока лет, в возрасте, когда другие еще влачат жалкое существование в скучных субпрефектурах.
Та Зоа Трекеи
Все началось в день моего тридцатилетия, 10 июля. Друзья преподнесли мне сюрприз – устроили вечеринку в ресторане на улице Оберкампф. Накануне родители, не перестававшие искать свою утраченную молодость, пригласили меня в зал «Олимпия» на концерт «Роллинг Стоунз», купив билеты втридорога. (Моего брата Леона они даже не позвали.) Пока эти устаревшие британские марионетки скакали по сцене, как живая реклама здорового питания – Мик Джаггер смахивал на старую англичанку на пружинах, – Джерри Холл с сыном поливали публику минеральной водой с балкона, где находились VIP-ложи. Мне было стыдно за своих родителей, которые ликующе дрыгались, предлагая и мне заняться тем же, забыть о барьере между поколениями, примкнуть к одурманенной толпе. В конце мой отец, возбужденный сверх обычного, в узких джинсах и ярко-синих кроссовках, не делавших его моложе, а, наоборот, подчеркивавших его возраст, кинулся вместе с остальными за актером Робертом Де Ниро, покинувшим ложу и собиравшимся сесть в такси. Отец, красный, запыхавшийся, возглавил толпу поклонников и заорал со страшным акцентом:
– Bob, we met in les Bains-Douches, I gave you a cigarette, A Gauloise, typical french cigarette, you remember, c'est moi Marcel, Marcello? [2]
Он с ума сходил от радости, все его спрашивали, действительно ли накануне
2
Боб, мы встречались в общественной бане, я угостил тебя сигаретой «Галуаз», типичной французской сигаретой, помнишь, это я, Марсель, Марселло? (смесь ломаного английского с французским).
В тот вечер 10 июля собрались все свои: друзья и семья. Со мной за столом сидели самые верные, самые близкие люди, а вокруг, вторым и третьим кругом, – те, кого мы называли «клакерами» или «пехотой». Когда-то вместе с шестью преданными друзьями я основал маленькое тайное общество под названием «Та Зоа Трекеи». По-древнегречески это значит «животные бегут», знаменитый грамматический пример, доказывающий, что подлежащее среднего рода, даже во множественном числе, всегда требует глагола-сказуемого в единственном числе. Мы поклялись сохранять верность этому загадочному девизу, смысл которого был понятен только нам, другие же могли толковать его, как им вздумается. Спустя шестнадцать лет надо было выяснить, хотят ли животные по-прежнему бежать вместе, не изменил ли кто-нибудь клятве. Сначала нас было двое, учеников парижского лицея Генриха IV. Меня, третьеклассника, приперли к стенке несколько одноклассников, решивших снять с меня куртку. Худой дерганый верзила по имени Жюльен вступился за меня и обратил моих обидчиков в бегство. Он тогда кидался в драки с таким неистовством, с безумными глазами, с багровой физиономией, словно готов был расстаться с жизнью. Перед ним отступали даже дылды из выпускного и подготовительного классов. Словом, мне было четырнадцать лет, и я поддался синдрому школьного двора: попросил более сильного о защите. Мы сразу заключили странное соглашение: стать неразлучными, вместе сопротивляться издевательствам, задирам, тупым учителям. Круг расширялся: к нам примкнули Жан-Марк, Марио, Тео и Жеральд, годом позже – Фанни. Мы торжественно приняли своеобразный устав, подразумевавший взаимопомощь. Напасть на одного из нас значило оскорбить всех. Мы были тогда шумными подростками, хулиганами в кепках задом наперед, профессиональными балбесами, подбрасывавшими петарды в чужие классы и лягушек в девичьи блузки, мелкими воришками, поддерживавшими связь при помощи каббалистических знаков и особого жаргона. Уже тогда нам хотелось быть элитой внутри элиты. Чистый продукт республиканской школы – мы могли пробиться наверх только благодаря своим заслугам. Никто из нас не являлся богатым наследником: сынок крупного предпринимателя не мог принадлежать к клану, который к нашему восемнадцатилетию увеличился уже до двадцати пяти человек. Потом многие уехали за границу, и состав сократился до своего первоначального числа.
Мы были противоположностью «всему Парижу», горстке людей, мнящих себя солью столицы: мы представляли собой крохотный слепок французского «света» – выпускников уважаемых учебных заведений. Нас скрепляло нечто большее, чем кровные узы: общая история и общая воля. В принципе нас ничто не должно было разлучить. Жены, дети, любовницы включались в группу и пользовались ее защитой. «Та Зоа Трекеи» играла роль кассы взаимопомощи: мы делали ежегодные взносы в общий котел, которые шли на совместные пирушки, поездки, посещения театров, позволяли гасить долги. Мы походили и на комитет совместного действия, и на масонскую ложу. Нас сплачивало еще одно: страсть судить старших, поколение шестьдесят восьмого года, [3] властвовавшее во Франции, которое мы безжалостно изобличали во лжи. Оно ничем не могло нас удивить, ни своими приступами ностальгии, ни лишенным следов искренности покаянием Мы ненавидели и их претензии на статус ветеранов, и их псевдомудрость разочарованных. Мы видели одно: вчерашние повстанцы стали хозяевами сегодняшней жизни, новыми господами. Человек, не испытывавший стойкой неприязни к нашим предкам, не мог вступить в наш клуб. Мы были взрослыми детьми, бунтовавшими против своих родителей, подобно тому как наши родители бунтовали против своих: отвергая тех, кто нас породил, мы не могли не повторять их ошибок. Короче говоря, изображая из себя рассерженных молодых людей, мы просто пытались сориентироваться в потемках, проклиная наших предков.
3
1968 год был отмечен массовыми студенческими волнениями в Париже.
Мой лучший друг
Сначала каждый из шести друзей поднял за меня тост. Первым был Марио Дезото, выпускник Высшей школы искусств и ремесел, менее чем за пять лет сделавший состояние в косметической отрасли, импортируя с Огненной Земли особенную глину с необыкновенными свойствами. Он жил с Пракашем, молодым и чрезвычайно изящным пакистанцем, с которым они образовали трогательную мужскую семью. Вторым говорил Жеральд Берте, выпускник педагогического института, ушедший из профессии, чтобы пытаться сочинять одновременно прозу и музыку, отдаваясь тому и другому с равной страстью; он поработал водителем, гостиничным служащим, диск-жокеем, лектором на ночных курсах по оказанию экстренной помощи. Теперь он работал пианистом в баре большого отеля. Симпатичным в Жеральде было то, что он проваливал любую карьеру, которую открывали перед ним его дипломы. Третьим слово взял Тео Вандервельт, как и я, выпускник Национальной школы управления, ныне консультант нефтяных компаний, специалист по арабскому и по фарси (его мать была сирийкой, отец голландцем). Тео был нашим главным сердцеедом: его удлиненное лицо, большой рот, широкие плечи, умело растрепанные волосы, «манящий в спальню взгляд» его светло-голубых глаз тревожили даже самых отъявленных строптивиц. После трех мужчин бокал подняла единственная среди нас женщина – Фанни Нгуен, наполовину вьетнамка, наполовину африканка, тоже выпускница пединститута, преподаватель истории, бывшая модель, автор диссертации о французском происхождении индокитайского коммунизма. Ее отец, коммерсант из Гуэ, сбежал в 1975 году от вьетконговского режима и женился на уроженке Бенина. Фанни, отчаянная фантазерка, отвергала два клише женской участи: детей и брак. Не красавица в узком смысле, она обращала на себя внимание своей безудержной пластикой, бронзовой кожей и большими желтовато-зелеными миндалевидными глазами, абсолютно всегда и везде приводившими мужчин в сильное сексуальное возбуждение. Особа вольных нравов, она охотно объявляла себя буддисткой и практиковала обмен половыми партнерами. С ней успели переспать все, кроме одного меня, пропустившего свою очередь и больше не добивавшегося ее расположения. За это она заимела на меня кое-какой зуб, словно я воплощал ее личную неудачу. Предаваясь время от времени лицедейству, Фанни занималась сразу несколькими смутно обозначенными, зато прибыльными делами, в том числе «созданием событий». При своем безграничном снобизме она владела, как никто, мастерством отношений между полами: с регулярностью, переходившей в скрупулезность, она заводила и бросала мужчин. Она изображала из себя лакомый персик в вазе с фруктами, в который каждый рано или поздно получит право впиться зубами: фрукт оказывался отравленным, страдал всегда беспечный едок. Плотно населенное безбрачие обволакивало ее, как изолирующая лента, и внушало всем уважение.