Любовь к отеческим гробам
Шрифт:
…Вдруг вспомнилось, как восьмимесячный Дмитрий под одобрительный гогот родни тянется к стопке с водкой: “Дайте, дайте ему глонуть – больше не запросит!” Он делает “глотаночек”, передергивается – и со слезами на глазах тянется снова. Так продолжается и по нынешний день – он и пить-то красиво не умеет,
– заранее готовит “запивон”, обкладывается огурчиками, помидорчиками, салатами, ветчинами… Мой отец впал бы в еще более глубокую тихую безнадежность, в стотысячный раз убеждаясь, что русские стремятся не потреблять дары природы, а истреблять их. Впрочем, зрелище жрущего сразу из десяти мисок Дмитрия может устрашить и менее ответственного человека – эти две семейные фабрики, фабрика жратвы и фабрика дерьма, способны пустить в переработку всю ноосферу. Похоже, Катьке и самой сокрушительность ее тайного презрения к невестке начинает казаться несколько чрезмерной – слишком уж она саркастически поминает голодающую Россию и слишком часто возвращается к тому, что самую дорогую ветчину и колбасу почти невозможно достать – обнищавший народ все лучшее расхватывает в первую очередь. Ты помнишь, ищет она поддержки у меня, мы пятирублевой колбасы вообще не замечали! И никакой обойденности не чувствовали – и этим создали для своих детей беззаботное детство.
– С парашей под рукомойником и туалетом типа сортир, – тонко усмехнулась дочь, ввинчивая сигарету в пепельницу: ей как трагической личности разрешается курить в присутствии ребенка.
Да разве в этом дело, теряется Катька, зато всегда полный дом друзей – Митька один раз даже спросил: почему у нас так редко гости – только по выходным, – вечные игры – зимой снежки, санки, летом прятки, вышибалки… Визгу и правда было много – папа, то есть я, как-то четверть часа прятался в колодце, расперши сруб собственной персоной, мама, то есть Катька, из-за головы зафинтилила мячом вместо Славки в окно, но он же его в предгибельный миг и отбил, – много чего было, но как можно лезть с трогательными воспоминаниями к людям, чье единственное наслаждение заключается в том, чтобы оплевывать чужое счастье! У меня начало сводить мышцы лица от усилия удержаться на рассеянной любезности, когда душа рвется воззвать: остановись, не мечи бисера перед своим пометом…
– Я только сейчас узнала, что такое бедность, – страх. Сегодня можешь есть что хочешь, а завтра, может быть, на улицу пойдешь – тут уж никакая икра в горло не полезет. Помню, мы на работе в первый раз после девяносто первого скинулись на баночку кофе, и
Валя даже прослезилась: я думала, никогда больше не попробую кофе. А я тогда еще подумала: если бы мне кто-то пообещал, что я каждый месяц буду знать, чем вам зарплату платить, – и никакого кофе больше не попрошу. А помнишь, мне на день рождения лимон подарили – сколько было удовольствия?
– И в рубище почтенна добродетель! – завершил Дмитрий и зашелся в надсадном хехехехехехехеканье.
– Моим родителям и в голову не приходило примериваться, что где-то там красная икра продается, а жили…
Боже, и все это при чужих и чуждых…
– Я не понимаю. – Дочь страдальчески коснулась виска, словно от невыносимой мигрени. – Сколько можно похваляться этим русским терпением! Они не примеривались… Может быть, если бы примеривались, то сейчас и жили бы как люди.
“Как люди” – это как пять процентов населения Земли.
– А мы и так живем как люди! Меня одно у нас угнетает – грязь.
Хоть сама лестницу мой!
– Но здесь же воняет. – Дмитрий проникновенно надвинулся потными грудями на пиршественный стол. – Ты что, не чувствуешь?
Здесь ВОНЯЕТ!
Он наслаждался безнаказанной возможностью испускать все новые и новые клубы вони, и я наконец почувствовал ненависть к Катьке, во имя своих издохших иллюзий заставляющей меня снова выслушивать поносные речи этой злобной погани, для которой россыпи ее бисера служат особенно сладостным слабительным.
– Ничего здесь не воняет… – (“Кроме тебя”.) – Что здесь воняет
– Росси, Эрмитаж?.. Я удивляюсь, в кого ты у нас такой злой? В
Лешу, наверно, – мой отец, когда выпьет, наоборот, со всеми обнимался… – (“Его отец тоже”.) – Я всегда чувствовала, что мне страшно повезло, что я родилась в этой стране, у этих папы с мамой… Мне всегда все несли что получше. Сестра с соревнований привозила мне шоколад – сама не ела… И я всегда ждала, когда начну это возвращать. Вы думаете, вы лучше своих дедушек и бабушек, а на самом деле… У них даже тетка Танька, – (“Юда”, как ласково именовал ее Катькин отец), – была страшно работящая, до последнего сама делала крахмал из картошки…
Речей шальных бессовестных про нас не разноси, задрожало в ее голосе: дело коснулось главного – любимых фантомов, – и я перехватил чашку за туловище, чтоб было незаметно, как дрожат пальцы.
– И крестьянки любить умеют… – как бы сквозь зевоту продавил
Дмитрий.
– О, это да!.. – сощурилась в неведомую даль наследовательница
Козочки. – Семеро по полатям, у каждого по краюхе, мужик непьющий, трудящий, один-разъединственный на весь бабий век – чтоб пришел с поля, а в щах ложка стоить… Совет да любовь!
– А чем это плохо? – Эта идиотка упорно не желает видеть, что с нею здесь разговаривают как с дурой. – Верность, забота – а что лучшего вы придумали?..
В ее голосе зазвучал ковригинский пафос, и моя жалость немедленно сменилась раздражением. Пафос – такое же насилие, как и насмешка, попытка не доказывать, а ломать волю противника. Во мне по-прежнему живет закоренелое убеждение, что мир мнений – не наша собственность, что мы не имеем права думать что вздумается, что мы обязаны не навязывать свое, а подчиняться общим правилам.
Я уже знаю, что выжить, служа одной лишь истине, то есть постоянно уступая, невозможно, и тем не менее ковригинская выспренность… Брр. Правда, благодаря ей дочь все-таки сочла возможным снизойти до серьезности.
– Как ты думаешь, мама, почему, если писатель чего-то стоит, большая любовь у него всегда заканчивается трагедией?
– И почему? – Катька обратила взор на меня – ее и впрямь зацепило за живое: почему? И выходит, наша с ней любовь не такая уж большая? В глубине души она продолжает примериваться к
“большой любви”, сколько ни твердит, что я ее не люблю.
– Потому что в мастурбационной культуре любовь не имеет никакого реального эквивалента, – доложил я тоже сквозь зевоту (а вот это я напрасно – состязание в зевоте означает, что я его замечаю).
–
Так называемая любовь – столь сильное переживание, что никакие ее плоды мастурбатору не покажутся достойными. Ну, положим, вдохновленный любовью, ты победил тысячу врагов, построил тысячу домов, вырастил тысячу детей – мастурбатору-то что до этого? Он все хочет иметь только для себя, внешний мир ему неинтересен.