Любовь по-французски
Шрифт:
По своему обыкновению, в июле Ренекен захотел проехаться в Меркер. С момента последней выставки в Салоне он испытывал непреодолимое желание посмотреть еще раз на супругов. Он искал случая проверить свои выводы и утверждения относительно них.
Он явился к Сурдисам в разгар дневной жары; в их саду была приятная тенистая прохлада. Все, начиная от цветников, содержалось в образцовом порядке и чистоте. Буржуазная респектабельность дома и сада говорила о достатке и спокойствии. Шум маленького города не долетал до этого уединенного уголка, слышалось только жужжание пчел вкруг вьющихся роз. Служанка сказала посетителю, что госпожа находится в мастерской.
Когда Ренекен открыл дверь, он увидел Адель, которая писала стоя, с той ухваткой,
Но теперь она ни от кого не пряталась. Когда она заметила Ренекена, у нее вырвалось радостное восклицание и она хотела отбросить палитру. Но Ренекен остановил ее:
– Я уйду, если ты будешь беспокоиться из-за меня!.. Что за черт! Разве я тебе не друг? Работай, работай!..
Она не заставила себя упрашивать, так как хорошо знала цену времени.
– Ну хорошо! Если вы мне позволяете, я продолжу работу. Так уж получается, что для отдыха не хватает времени.
Несмотря на возраст, несмотря на все увеличивающуюся тучность, Адель работала по-прежнему споро и ловко, с поразительным профессиональным мастерством.
Ренекен наблюдал за ней некоторое время, потом спросил:
– Где Фердинанд? Он ушел куда-нибудь?
– Вовсе нет! Он здесь! – ответила Адель, показывая концом кисти в угол мастерской.
Фердинанд был действительно там, он лежал в полудремоте, растянувшись на диване. Голос Ренекена разбудил его, но он не осознал, кто это пришел, так он ослабел, так медленно работала его мысль.
– А, это вы, какой приятный сюрприз! – сказал он наконец и расслабленно пожал руку Ренекену, с усилием принимая сидячее положение.
Накануне жена накрыла его с девчонкой, которая приходила мыть посуду. Он был необыкновенно удручен, лицо его выражало растерянность и покорность, он не знал, что ему сделать, чтобы только умилостивить Адель. Ренекен нашел его более опустошенным и подавленным, чем ожидал. На этот раз упадок духа был так очевиден, что Ренекен испытывал глубокую жалость к этому несчастному человеку. Ему захотелось попытаться разжечь в нем былое пламя, и он заговорил об успехе «Класса» на последней выставке:
– А вы молодчина! Вы всё еще задеваете публику за живое… В Париже говорят о вас, как в дни вашего первого дебюта.
Фердинанд тупо уставился на него. Только чтобы сказать что-нибудь, он промямлил:
– Да, я знаю. Адель читала мне газеты. Картина моя очень хороша, не правда ли? О, я все еще много работаю… Но я вас уверяю, что она превосходит меня, она изумительно владеет мастерством! – И он подмигнул, показывая на жену и улыбаясь ей своей больной улыбкой.
Адель подошла к ним и, пожимая плечами, сказала с мягкостью преданной жены:
– Прошу вас, не слушайте его! Вы-то знаете эту его прихоть… Если верить тому, что он говорит, так это я – великий художник… А я ведь только помогаю ему, да и то плохо… Впрочем, чем бы дитя ни тешилось…
Ренекен молча присутствовал при этой сцене, которую они, вероятно, не впервые разыгрывали друг перед другом. В этой мастерской он ощущал полное уничтожение личности Фердинанда. Теперь он не делал даже и карандашных набросков и опустился до такой степени, что не чувствовал потребности сохранять хотя бы видимость достоинства, прибегнув ко лжи. Его удовлетворяла роль мужа. Это Адель придумывала теперь сюжеты, создавала композиции, рисовала и писала, даже не спрашивая больше его советов. Она настолько усвоила его творческий метод, что продолжала работать за него, неуловимо перейдя грань, и ничто не указывало, где была веха его полного исчезновения как художника. Она поглотила его, и в ее женском творчестве оставался только отдаленный след его мужской индивидуальности.
Фердинанд зевал.
– Вы останетесь обедать, не так ли? – спрашивал он. – О, как я изнурен… Можете ли вы это понять, Ренекен? Я еще ни за что не принимался сегодня и уже падаю от усталости.
– Он ничего
– Это верно, – подтвердил Фердинанд, – отдых для меня – хуже болезни, я должен быть все время занят.
Он поднялся и, едва передвигая ноги, подошел к маленькому столику, за которым когда-то его жена писала свои акварели. Усевшись, он уставился на лист, на котором были намечены какие-то контуры. Это была, несомненно, одна из первых, наивных работ Адели – ручеек приводит в движение колеса мельницы под сенью тополей и старой ивы. Ренекен наклонился через плечо Фердинанда, он улыбался, глядя на этот по-детски неумелый рисунок, на вялость тона, на эту бессмысленную мазню.
– Забавно, – пробормотал он.
Но, встретившись с пристальным взглядом Адели, он замолчал. Уверенно, не прибегая к муштабелю, она только что набросала фигуру, каждый ее мазок изобличал большое мастерство и широту охвата.
– Не правда ли, мельница очень мила? – подхватил с готовностью Фердинанд, все еще склоненный над листом бумаги, с видом послушного маленького мальчика. – О! Я только еще учусь писать акварелью – не больше!
Ренекен был совершенно ошеломлен. Это Фердинанд писал теперь сентиментальные акварели.
Анатоль Франс
Хорошо усвоенный урок
Во времена Людовика XI в Париже, в довольстве и достатке, жила горожанка по имени Виоланта, красивая собой и хорошо сложенная. У нее была такая ослепительная кожа, что посещавший ее мэтр Жак Трибульяр, доктор права и прославленный космограф, не раз говорил ей:
– Глядя на вас, сударыня, я считаю возможным и даже вполне достоверным то, что сообщает нам Кукурбитус Пигер в одном примечании к Страбону, будто бы в старину город Париж и его университет назывались именем Лютеции, или Левкеции, или еще каким-нибудь производным от слова Леуке, то есть Белая, ибо дамы, жившие в означенном городе, славились своей белоснежной грудью – правда, все же не столь нежной, сверкающей и белой, как ваша.
На что Виоланта отвечала:
– С меня довольно и того, чтобы грудь моя не была безобразной, как у некоторых известных мне особ. И я ее показываю только для того, чтобы не отставать от моды. Поступать наперекор тому, что принято, было бы дерзостью.
Г-жа Виоланта во цвете юности вышла замуж за стряпчего – человека весьма желчного и ретивого до поборов и взысканий с бедного люда, к тому же тщедушного и хилого, – словом, по всей видимости, способного скорее приносить беду в чужой дом, нежели радость – в свой собственный. Своей половине он предпочитал мешки, набитые судебными делами и не в пример ей весьма нескладные. Они были грузные, разбухшие, бесформенные, и стряпчий возился с ними ночи напролет. Г-жа Виоланта была слишком разумна, чтобы любить столь малоприятного мужа. Однако мэтр Жак Трибульяр утверждал, что она, подобно римлянке Лукреции, совершенно добродетельна, стойка, крепка и непоколебима в своей супружеской верности. Главным его доводом было то, что даже он не мог совратить ее со стези долга. Люди здравомыслящие пребывали на этот счет в благоразумном сомнении, полагая, что все тайное станет явным только в день Страшного суда. Они замечали, что эта дама весьма неравнодушна к драгоценностям и кружевам и на всех сборищах и даже в церкви появляется в бархатных или шелковых платьях с золотым шитьем и богатыми украшениями; но они были слишком добропорядочны, чтобы решительно утверждать, будто, внушая греховные мысли христианам, которым она казалась столь привлекательной и нарядной, она сама согрешила с кем-нибудь из них. Словом, вопрос о добродетели г-жи Виоланты они готовы были разрешить игрой в орел или решку, что служило к вящей славе этой дамы. Впрочем, ее духовник брат Жан Тюрлюр неустанно укорял ее.