Любовь - всегдашняя моя вера
Шрифт:
Для Кузмина было очевидным фактом (другое дело, насколько это соответствовало действительности), что акмеизм как литературное направление является в первую очередь отражением личности его основателя, то есть Гумилева. Следовательно, именно гумилевская эстетика должна была проецироваться на все представления акмеизма об эстетической природе литературы. А тут расхождение между двумя поэтами оказывается принципиальным. Кузмин не раз язвительно издевался над словами Кольриджа, охотно повторявшимися Гумилевым: "Поэзия есть лучшие слова в лучшем порядке", - а ведь именно из этого принципа исходил Гумилев в своих критических работах и в практике заседаний "Цеха поэтов". Тяготение Гумилева, следом за ним и всего "Цеха", а отчасти и акмеизма, к нормативной поэтике не могло не вызывать решительного противодействия у Кузмина, Именно поэтому внешнего повода было достаточно для резкого расхождения между двумя поэтами. За частными недоразумениями и неприязненностью легко просматривается принципиальное различие во взглядах на поэтическое творчество.
К первой
– Сегодня хоронили N.
Буквально три слова. И как ни в чем не бывало - о том, что Т. К. написала роман и он уж не так плох, как это можно было бы ожидать" {57}. Всем читавшим Кузмина были известны его отношения с молодым поэтом-гусаром Всеволодом Князевым, и очень многих шокировало, что после того, как Князев покончил с собой в результате несчастной влюбленности в О. А. Глебову-Судейкину (внешне казалось, что второй раз она вмешалась в судьбу Кузмина, разлучив его с любимым человеком: сначала с Судейкиным, а затем и с Князевым), Кузмин выказывал полное равнодушие и даже не присутствовал на похоронах.
Естественно, мы не можем говорить с полной уверенностью, но по дневнику Кузмина схема событий представляется совершенно ясной: все отношения Кузмина и Князева, начавшиеся в мае 1910 года, проходили под знаком грозящей неверности. Приступы страстной любви сменялись ссорами ревности, даже скандалами, в которых акценты расставлялись чрезвычайно резко. В конце августа 1912 года Кузмин поехал в Ригу, где Князев тогда служил, и они провели вместе несколько счастливых дней, а потом неожиданно расстались. О причинах расхождения нам ничего не известно, однако оно зафиксировано с несомненной точностью. И все дальнейшее - приезды Князева в Петербург, его визиты с Глебовой-Судейкиной в "Бродячую собаку", столкновения там с Кузминым, свидетелями которых были многочисленные мемуаристы, - происходило уже в совершенно другой психологической обстановке: вместо подозревавшегося всеми, в том числе и Ахматовой, необычного любовного треугольника, где не двое мужчин соперничали из-за женщины, а мужчина и женщина были связаны сложными отношениями с другим мужчиной, создалась ситуация совсем иная драматический роман Князева с Глебовой-Судейкиной, проходивший на фоне уже закончившихся его отношений с Кузмииым. Если вспомнить, как описывается в "Картонном домике" реакция Демьянова на окончание романа с Мятлевым (судя по дневнику Кузмина, такое описание полностью соответствует реальному эпизоду), то нетрудно понять и природу дальнейшей "бесчувственности" Кузмина: роман завершился, и теперь любимый в прошлом человек стал абсолютно чужд, потому и его смерть волнует не более, чем смерть любого слегка знакомого человека. Это может нравиться или нет, но ламентировать по этому поводу и считать на основании этого Кузмина исключительно безнравственным человеком несправедливо.
Безусловно, Ахматова была художественно права, создавая в "Поэме без героя" образ "Арлекина-убийцы", явственно наделенного чертами Михаила Алексеевича Кузмина, но переносить это художественное решение в реальные события 1912-1913 года и на этом основании предъявлять своеобразный нравственный иск Кузмину - невозможно.
Перипетии частной и литературной жизни Кузмина, безусловно, сказались и на его творчестве.
Нежелание каким бы то ни было образом ассоциироваться с литературными группами того времени привело его к определенной изоляции в высокой литературе. После прекращения в 1909 году "Весов" и "Золотого руна" Кузмин сделался деятельнейшим сотрудником только что возникшего журнала "Аполлон", одним из тех, кто не просто там сотрудничал, но до известной степени определял и внутреннюю политику журнала. Однако расхождение с Гумилевым не могло не повлиять и на отношения с "Аполлоном", где Гумилев по-прежнему оставался весьма влиятелен. После инцидента с "Трудами и днями" новые предприятия символистов также не выглядели для Кузмина хоть сколько-нибудь привлекательными. Отношения с Брюсовым явственно ухудшились, и в "Русской мысли" за годы его властвования в литературном отделе Кузмин практически не печатался. Традиционные толстые журналы не могли преодолеть своей неприязни к столь скандальной фигуре, какой для них по-прежнему представал Кузмин, и, как следствие всего этого, главным местом сотрудничества для него становились не очень притязательные издания типа "Невы", "Аргуса", "Огонька", "Вершин" и пр, вплоть до бульварного "Синего журнала" и суворинского "Лукоморья", которыми очень многие литераторы с именем пренебрегали. Конечно, его стихи печатали и вполне серьезные "Северные записки", и разного рода альманахи, среди которых были весьма незаурядные "Стрелец" и "Альманах муз", но постоянное сотрудничество связывало его чаще всего с полубульварными изданиями, которые требовали от своих авторов не художественного совершенства, а прежде всего доступности самому непритязательному читателю. Если на "Осенних озерах" это обстоятельство еще не успело сказаться, то в "Глиняных голубках" проявилось в полной мере.
Вторая существенная особенность - регулярное сотрудничество с театрами, для которых Кузмин писал не только музыку, но и целые пьесы, нередко вместе с музыкой. Эти пьесы ставились и в серьезных театрах, и в многочисленных по тому времени театрах миниатюр, и в полулюбительских спектаклях, но во всех случаях они были ориентированы на беспечную легкость восприятия, должны были доставлять зрителям веселье и радость, не заставляя особенно задумываться над сложными проблемами.
Наконец, на изменении тональности творчества Кузмина не могло не сказаться и изменение круга его общения. Если ранее он чаще всего беседовал, заводил дружбы и считался своим среди элитарного художественного круга (Дягилев, Сомов, Мейерхольд, Вяч. Иванов, Блок, Сологуб, Анненский, Брюсов и др.), то теперь все чаще и чаще он оказывается окружен молодыми поэтами, артистами, художниками, музыкантами, для которых является безусловным мэтром, чьим словам следует беспрекословно внимать. Хотя поза учителя, насколько можно судить по воспоминаниям, была Кузмину абсолютно чужда, все же такое отношение не могло не воздействовать на его сознание. Вместо общения с равными как равный он оказывался среди людей, явно уступающих ему в интеллектуальной и художественной силе. Особенно заметно проявилось это в то время, когда он сблизился с популярной беллетристкой Е. А. Нагродской и на какое-то время даже поселился в ее большой квартире.
На некоторое время критерии художественного совершенства оказались у Кузмина сдвинутыми: все написанное казалось безусловно удачным, а раз напечатанное неуклонно включалось и в книгу стихов. В беллетризованных мемуарах Георгия Иванова есть сценка, которая вполне может оказаться и вымыслом (тем более что страницы "Петербургских зим", посвященные Кузмину, пронизаны явным недружелюбием, связанным с различными внешними причинами), но вполне соответствует тому впечатлению, какое оставляют сборники Кузмина начала десятых годов. На вопрос автора воспоминаний, включать ли какое-то стихотворение в книгу или нет, Кузмин отвечает: "Почему же не включать? Зачем же тогда писали? Если сочинили - так и включайте..." {58}.
По-прежнему в "Осенних озерах" и в "Глиняных голубках" остается умение простыми словами выразить любовь и нежность, за пустячным эпизодом разглядеть глубокий внутренний смысл, соединить мифологический сюжет с сегодняшними переживаниями, достичь органического единства стилизации под древность и современности, построить сюжет большого стихотворения... Однако многописание явно не идет Кузмину на пользу. Так, скажем, цикл "Газелы" в "Осенних озерах" был бы хорош, если бы состоял не из тридцати весьма однообразных стихотворений, а из пяти-шести: стремление автора попробовать свои силы в новой для него стихотворной форме, не продиктованное строгими требованиями взыскательного художника, обернулось утомительным для читателя (да, кажется, и для писателя тоже) занятием.
Читая вошедший в "Глиняные голубки" "роман в отрывках", нередко поражаешься формальной изобретательности Кузмина, создающего доселе небывалые строфические построения, пользующегося ритмическими и метрическими изысками, но сам замысел при всем этом остается неполноценным. Перед нами лишь разрозненные фрагменты, плохо складывающиеся в единую картину. Романтическая история оказывается незавершенной, а идеологические споры и конфликты, обещанные появлением в последних отрывках графа Жозефа де Местра, так и не успевают развернуться.
Подобных примеров в двух больших сборниках стихов - более чем достаточно. Сохраняя, конечно, свое творческое лицо, Кузмин все более и более снижает тот пафос, который так отчетливо виден в "Сетях", - пафос ощущаемого в любой, самый незначительный момент жизни восприятия Божьего мира в его гармонической цельности. Текущая критика отнеслась к "Осенним озерам" благожелательнее, чем к "Сетям", иногда даже отдавая им в прямом сравнении преимущество. Однако, с нашей точки зрения, этот сборник (не говоря уже о "Глиняных голубках") выглядит гораздо менее цельным, чем первая книга стихов. Вряд ли случайно И. Анненский с таким недоверием писал в статье "О современном лиризме" (1909) о цикле, которому предстояло в будущем завершать "Осенние озера" и придавать им особый смысл: "А что, кстати, Кузмин, как автор "Праздников Пресвятой Богородицы", читал ли он Шевченко, старого, донятого Орской и иными крепостями, - соловья, когда из полупомеркших глаз его вдруг полились такие безудержно нежные слезы - стихи о Пресвятой Деве? Нет, не читал. Если бы он читал их, так, пожалуй бы, сжег свои "Праздники"" {59}. Действительно, более чем странным выглядит в цикле прямой перепев пушкинского: "Родила царица в ночь Не то сына, не то дочь; Не мышонка, не лягушку, А неведому зверюшку"; столь же неуместна и кузминская версия рассказа о Благовещении; да и само завершение сборника, включавшего стихи с откровенными описаниями физической страсти, обращениями к Богородице представляется едва ли не кощунственным.