Любовь... Любовь?
Шрифт:
— Неужто уже уходишь, Фред? Не хочешь со мной еще выпить?
— Пойду в соседний зал, там потише, — сказал Скерридж.
— Как хочешь, Фред. Привет, старина. До скорого!
Обрадованный тем, что ему удалось так легко от них отделаться, Скерридж вышел и, пройдя по коридору, вошел в распивочную. За стойкой был сам хозяин и, увидев Скерриджа, проследовавшего к дальнему концу бара, он, не спрашивая, налил пинту горького и поставил перед ним. «Холодно на дворе?» Скерридж кивнул: — «Гиблая погода».
Скерридж забрался на табуретку, не обращая внимания на людей, толпившихся вокруг, и на шум, слабо доносившийся из зала, где шел дивертисмент. Позади него за столиком сидели четверо мужчин,
— Подошел, значит, он ко мне, а я ему и говорю, прямо в лицо говорю: «Нам, ясное дело, приплатят на этой неделе за то, что мы в воде работаем?» А он и говорит: «В воде?! Какая же это вода — ты, видно, в воде еще не работал!» — «А что же это такое капает у меня со шлема тогда, — говорю я, — светлое пиво, что ли?»
370
Скерридж не стал слушать их разговор. Выйдя из шахты, он напрочь забывал о ней и никогда без надобности не вспоминал. Он ненавидел каждую минуту жизни, проведенную там внизу, в темноте, где он корпел, как скот. Именно, как скот, разгребая внутренности земли, чтобы добыть себе средства к существованию. Начинало оказываться бремя лет. Он подходил к тому возрасту, когда большинство людей оставляют работу по контракту и берутся за более легкий труд. Но он и подумать не мог о том, чтобы дать денежкам проплыть мимо носа. Коль скоро можно прилично заработать, надо зарабатывать. И он будет гнуть спину, пока не настанет день, когда он сможет сказать всему этому «прощай»….
Он пил жадно, большими глотками, и уровень жидкости в его кружке быстро уменьшался. Как только он поставил пустую кружку на стойку, хозяин подошел и молча наполнил ее, опять-таки не спрашивая. Вот теперь, когда перед ним снова стояла полная кружка, Скерридж решил проверить свои ставки на футболе. Он надел очки, вынул спортивный листок и, положив его на стойку, раскрыл на результатах матчей за день. Подле газеты он положил купон с записанными на нем номерами своих ставок и огрызком карандаша принялся отмечать результаты. Это была длинная и сложная процедура, ибо Скерридж делал ставки сообразно системе, разработанной им в течение многих лет. Он производил выкладки прямо на купоне, в несколько рядов и сверял результаты с основными данными, которые были выписаны у него на двух клочках бумаги, лежавших в грязном конверте в кармане пиджака. Поэтому кружка его дважды наполнялась, прежде чем он добрался в своей сверке до конца, — по мере того как шло время, ему приходилось все больше напрягаться, и волнение его росло. Но вот карандаш замер, а с ним замер и Скерридж. Шум, стоявший в распивочной, куда-то отдалился; Скерриджу казалось, что он сидит один и вокруг все так тихо, что он слышит удары своего сердца.
Мать и дочь одновременно услышали глухое урчание приближавшегося к дому мотоцикла.
— Это, должно быть, Эрик, — сказала Ева, взглянув на свои часы-браслет. — Он сказал, что будет около десяти. — Она потянулась за сапогами и сунула в них ноги.
371
— Не хочешь выпить чайку перед уходом?
— Нет, спасибо, моя хорошая. — Ева поднялась. — У нас сегодня, право, мало времени. Мы обещали заехать к одним друзьям. — Она взяла сумочку и принялась в ней рыться. — Да, пока не забыла... Возьми вот это. — Она протянула руку ладонью вниз. — Тебе это пригодится.
Мать машинально тоже протянула руку и только тут поняла, что дочь сует ей десятишиллинговую бумажку.
— Нет, нет, — сказала она. — Хотя спасибо. Только не тебе давать мне деньги.
— Но разве я не могу сделать тебе подарок? — спросила Ева. — Возьми и купи себе чего-нибудь. Не часто ведь ты себя балуешь.
— А как я объясню потом твоему отцу? — сказала миссис Скерридж. — Он и так считает, что я транжирю его деньги. А сказать ему, что это ты дала, я не могу.
Ева сунула бумажку обратно в сумочку.
— Ну, ладно. Тебе виднее...
— Я не хочу, чтобы ты обижалась, — сказала мать. — Но ты же все понимаешь.
— Да, — сказала Ева, — понимаю.
Урчание мотоцикла затихло позади дома, и послышался стук в дверь. Ева вышла в сени и вернулась с Эриком, своим мужем. Он сказал «добрый вечер» миссис Скерридж и остановился на пороге; смущенно окинул взглядом комнату, потом поглядел на жену — она к тому времени уже надевала пальто и повязывала косынку под подбородком... Был он молодой, светловолосый, крупный, в просторном кожаном пальто и высоких сапогах. В опущенной руке у него болтались шлем и очки.
— Холодно, наверно, будет ехать сегодня на мотоцикле?— заметила миссис Скерридж. Она не знала, как вести себя с зятем, потому что до сих пор не имела случая толком его узнать.
Он с секунду смотрел на нее, потом взгляд его снова перешел на Еву.
— Да, нет. Не так уж страшно, если тепло одеться, — сказал он. — Ну как, готова, лапочка? — спросил он Еву.
— Вроде да. — Она взяла сумочку и поцеловала мать в щеку. — Я загляну, как только выберу минутку. И ты тоже соберись с силами и навести нас.
— Уж как-нибудь нагряну.
372
— Ну, ты ведь знаешь: мы всегда будем рады тебе, — сказала— Ева. — Правда, Эрик?
— Конечно, правда, — сказал Эрик. — Приезжайте, когда вздумается.
Интересно, как бы они повели себя, если бы она вдруг вечером заявилась к ним, когда у них, скажем, были бы гости, — промелькнуло у нее в голове. Но она тут же отбросила эту мысль и проводила молодых людей до задней двери, где они с Евой снова поцеловались. Ева прошла по хрустящему смерзшемуся снегу и села в коляску. Миссис Скерридж пожелала им доброй ночи и постояла, пока они не завернули за угол дома. Она еще подождала, пока не взвыл мотор, и только тогда закрыла дверь и вернулась в дом.
Она села и принялась смотреть в огонь, и ей вдруг стало так горько, так жалко себя, что непрочный барьер безразличия, которым она себя окружила, рухнул, и по ее впалым щекам тихо потекли слезы. Впервые за многие годы она позволила себе эту роскошь — выплакаться. Она оплакивала многое: одиночество сегодняшнего дня и вчерашнего; слишком краткий период счастья и будущее, которое ничего не сулило ей. Она плакала о том, что жизнь не сложилась так, как могла бы, и плакала о том, что она сложилась именно так. Однако слезы не принесли ей утешения. Вечер постепенно переходил в ночь, а она все сидела, и горе ее медленно перерастало в возмущение, в обиду при мысли о том, что Скерридж находится сейчас в городе; среди света и людей, что он идет куда-то вместе с вечерней субботней толпой, чтобы поставить ее счастье и благополучие в зависимость от быстроты ног какой-то собаки, гонящейся за механическим зайцем. Немного погодя, нагнувшись, чтобы помешать в очаге, она вдруг почувствовала острую боль. Кочерга со звоном ударилась о каменную решетку — боль пронзила миссис Скерридж, как раскаленное копье. Усилием воли, от которого пот выступил у нее на лбу, она распрямилась и, с трудом переведя дух, откинулась на спинку кресла. Люмбаго — такое чудное слово, что его даже трудно принять за название болезни, хотя болезнь эта не шуточная — во всяком случае для нее. Боль возникала неожиданно, вот как сейчас, и миссис Скерридж становилась совсем беспомощной. Иной раз это случалось ночью, и она лежала, обливаясь потом, пока ей не удавалось разбудить Скерриджа и по-