Любовница
Шрифт:
Но Он ни разу не внял ее мольбе.
Ни разу.
Вот почему мама права: нету Его вовсе и это суеверие.
Потом она уже не пряталась в постели и не разговаривала с Ним. Сама нашла выход, как пережить отцовские приступы бешенства на кухне. Сначала она заводила и слушала музыкальные шкатулки, которые на каждый день рождения она получала в подарок от дедушки, потом – брала транзистор и пряталась с ним за шкафом, прильнув ухом к динамику. Но бывало, что не помогало и это. Потому что у отца голос был зычный, пронзительный, хорошо поставленный – ведь он целыми днями кричал на работе. Кричал на людей. Это он умел.
А раз было дело, когда она, уже не в силах всё это выдержать,
Тогда, в тот вечер, мать впервые убежала вместе с ней из дома. Они бесцельно бродили по улицам Ростока, а потом, когда стало холодно, сели в трамвай и ездили так всю ночь. Она – во фланелевой пижамке, а сверху только фиолетовая болоньевая ветровка, а на ногах – войлочные тапочки с меховой оторочкой, а мама – в не по размеру большом кожаном плаще и шерстяной шапочке, на оливковом поле которой проступали кровавые пятна. Мама не пошла в медпункт обработать рану на голове. Жены ростокских полицейских, особенно жены офицеров штази [6] , не перевязывают ран.
6
Министерство государственной безопасности ГДР.
В ту ночь она окончательно убедилась, что Его нет, что Он – суеверие.
Потом еще не раз они с матерью находили спасение в трамваях и на ночных улицах. У них были свои маршруты, свои любимые линии и план на всю ночь. И лишь когда новый день своей серостью начинал прогонять темноту ночи, они возвращались домой. Тихо открывали дверь, на цыпочках проходили через прихожую, быстро ложились вместе в постель в ее комнате и крепко прижимались друг к другу. Мама плакала. Отец к тому времени давно уже спал, чаще всего положив голову на кухонный стол или в одежде и обуви на кровати в спальне.
Однажды ночью трамвай увез их на городскую окраину. Они прошлись по аллее к морю и любовались восходом солнца, сидели на обломках бетонного волнореза рядом с кучами щебня вокруг цеха старой сетевязальной фабрики, которая много лет пугала остатками разваливающихся стен. Когда-то давно, еще до того, как возник комбинат при верфи, там был рыбацкий порт. Про это место им рассказал вагоновожатый, который хорошо знал их, потому что они часто ездили в его трамвае по Ростоку. Он остановил трамвай, хотя там не было остановки, прямо у начала приморской асфальтовой аллеи и пообещал, что подождет их. В ту ночь они вернулись домой позже обычного. Когда она заснула, как всегда прижавшись к матери, с нею кое-что произошло, произошло впервые. Именно в ту ночь она впервые на краткое мгновение умерла во сне. Ей было тогда восемь лет.
Матильда знает, что никогда в жизни ей не удастся одной остаться на ночь с мужчиной. Ни с одним. Никогда.
Впрочем, это слово больше на нее не действует. Она давно уже поняла, что практически все «никогда» можно так или иначе объехать. Если бы дело обстояло по-другому, то она умерла бы еще ребенком, а вот уж дожила (вчера как раз был день рождения) до двадцати четырех.
Да и кто сказал, что дни с мужчиной не могут быть лучше, чем ночи с ним?!
Она ненавидит ночь. Терпеть не может захода солнца, темноты и Большой Медведицы перед жарким днем. Утро вечера мудренее, а день всегда лучше ночи. Ночи никогда не сравниться с днем.
Никогда.
А когда наберется несколько десятков «никогда», то очередное «никогда» уже не производит никакого впечатления.
Кроме одного-единственного НИКОГДА, которое она не может себе представить.
Того, что Якоб больше никогда не придет к ней вечером.
Якоб – самый важный для нее человек. Якоб всегда с ней, когда она засыпает, и всегда с ней, когда она просыпается.
Якоб уговаривает ее повернуться на другой бок. Просит вытянуть руки вдоль тела. Якоб не подглядывает за ней, когда она снимает лифчик и трусики и облачается в ночнушку или пижаму.
Якоб открывает и закрывает окна в ее спальне. Якоб следит за тем, чтобы на ее прикроватном столике всегда горел ночной светильник. И у него всегда есть запасная лампочка.
Но самое главное это то, что Якоб НИКОГДА не засыпает.
НИКОГДА.
Честное слово, никогда.
В том смысле, что до сих пор такого не случалось. А с нею он – и когда она засыпает и когда просыпается – вот уже шестнадцать лет.
И так каждую ночь.
Ей было восемь лет, когда он пришел к ним в первый раз.
И остался.
Теперь ей двадцать четыре. Якоб был и остается свидетелем всех главных событий в ее жизни. Он видел, как она пошла в первый раз в гимназию и не могла заснуть от волнения. Как от них с матерью ушел отец, оставив одних. Как мать проводила в комнате за стеной ее спальни ночь с ее отчимом, которого она ненавидит, несмотря на то, что он такой добрый и так заботится о ее матери. Был он и в ту ночь, когда пала Берлинская стена, и в ту ночь, когда родилась ее сестричка, а еще в ту ночь, когда она потащилась за Мадонной в Дахау.
И в ту ночь, когда у нее случилась первая менструация, он тоже был с ней. Это произошло во сне. Якоб заметил первый, потому что никогда не спит, когда спит она. Никогда. Она проснулась, почувствовав странное пульсирование внизу живота и сырость в постели. Когда она поняла, что произошло, расплакалась. От стыда. Якоб тогда взял ее нежно на руки, поцеловал в щечку, утер слезы и прошептал ее имя.
Отец тоже когда-то нес ее на руках и шептал ее имя. Давно это было. Она тогда была совсем маленькой. Он вышел с ней во двор, посадил на багажник старого маминого велосипеда, и они поехали кататься по окрестностям, где дорожки зияли ухабами, как после бомбежки. Она сидела на багажнике и что было сил держалась за отца, обхватив его за пояс. На очередном ухабе ее нога попала в спицы заднего колеса. Шмат кожи был содран со щиколотки так, что была видна кость, белый носок мгновенно стал красным от крови. Она чуть не потеряла сознание от боли. Отец, когда увидел, что произошло, остановился, подхватил ее на руки и, шепча ей на ухо ее имя, бежал к зданию около почты, возле которого была стоянка такси. В больнице ей наложили несколько швов. У нее до сих пор остался напоминанием о том дне синий шрам, меняющий летом свой цвет на красный. Но что на самом деле осталось у нее в памяти, так это дрожащий голос отца, несшего ее на руках к такси и шептавшего ее имя – «Матильда».
«Матильда» – шептал и Якоб в ту самую ночь, когда у нее случилась первая менструация. А потом достал из шкафа и принес в спальню чистую простыню. Ей было так стыдно. Ужасно стыдно. А потом из-за этого стыда она плакала под одеялом. Но Якоб всё равно заметил, что она плачет. Потому что видел, как ее сердце сжимается и разжимается по-другому, спазматически. Оно всегда так себя ведет, когда человек плачет. Якоб заботился о ее сердце больше всего. Регистрировал все его удары. И знал о нем всё. Носит с собой в портмоне ее кардиограммы. Вместе с ее фото. Всегда самые последние. Бережно обернутые в целлофан, чтобы не истрепались.