Любовница
Шрифт:
Та ночь выдалась особенной. Она не сомкнула глаз до самого утра. Первоначально охвативший ее стыд прошел, ее переполняло возбуждение и какое-то нетерпение: она не могла дождаться наступления утра. Якоб конечно заметил, что она не спит. Утром она побежала в школу раньше обычного. Стояла рядом с раздевалкой и ждала Аниту. Хотела с ней поскорее поделиться новостью. Она помнит, как ее распирала гордость и как ей хотелось поделиться этой гордостью со своей лучшей подругой. Она чувствовала, что в эту ночь как бы перешла некую границу. Границу между детством и взрослой жизнью. И хотя ее готовили к этому – обсуждали в школе в мельчайших деталях уже в третьем классе начальной школы, – так и не смогли вдолбить, что это нечто чисто физиологическое, естественный и простой порядок вещей. Тогда это стало для нее событием в значительной степени эмоциональным, и даже немного мистическим, и она тогда думала (хотя,
Кроме того – хотя, может, это и странно – те чувства, которые она испытала во время первой менструации, сегодня она помнит отчетливее, чем те, что были во время первого поцелуя. Может быть, из-за стыда, что Якоб оказался свидетелем этого события. А еще она помнит, с каким нетерпением ждала тех, первых менструаций, приходивших с потрясающей регулярностью и дававших ей ощущение принадлежности к взрослым женщинам и утверждавших ее в нем. Тогда, в те первые три или четыре месяца, ей нравилось всё в этом ежемесячном ритуале. Даже боли внизу живота она переносила с чувством некоей избранности, что «у нее вот уже, а у некоторых одноклассниц еще нет». Недавно она в очередной раз перечитывала дневник Анны Франк и ничуть не удивилась, что та с гордостью описывала свои первые менструации. Потом восторг от этого аспекта женственности конечно прошел и ему на смену пришла тягостность и мучительность ПМС с головной болью, плаксивостью, горящим лицом и болями в груди.
Якоб тоже понял, что в ту ночь она преодолела некий рубеж. На следующий день он пришел к ней с визитом, официально, утром, а не как обычно под вечер. Пришел с цветами. В костюме. При галстуке, галстук немодный – узкий, кожаный. И был таким непривычно-торжественным. От него исходил аромат какого-то незнакомого парфюма. Принес огромный букет голубых незабудок – а что, весна на дворе! – и без лишних слов поставил его в вазу на подоконнике в ее комнате. Поцеловал ее руку. Она была тронута.
Она всегда ждала Якоба вечером, но с той ночи и последовавшего за той ночью дня с цветами на подоконнике она ждала его по-другому. Она и сейчас не смогла бы это объяснить, но тогда ей просто хотелось засыпать при нем благоуханной, аккуратно причесанной и в красивом белье.
Якоб знает всё не только о ее сердце. Но и о ее крови. Он знает, сколько в ней кислорода, а сколько углекислого газа, сколько гемоглобина, а сколько креатинина [7] . Знает он и какова ее температура. Поэтому, когда она влюбится, Якоб наверняка сможет это заметить, замерить и даже зарегистрировать.
Потому что по-настоящему она еще, наверное, не была влюблена. А то, что было с Кристианом, восемь лет назад, какая ж это любовь. Даже несмотря на то, что тогда именно с Кристианом у нее был первый в жизни поцелуй. Двадцать восьмого июня, в субботу. Кристиан уже в марте влюбился в нее. Это было ясно для всех ее одноклассниц. Только не для нее. А он такой нежный, утонченный и впечатлительный, хотя учился в профессионально-техническом училище, а она – в лучшей гимназии в Ростоке. Не зная, как доказать ей свою любовь, парень решил погасить сигарету о собственную руку, а вдобавок – подарить ей свой ученический билет. Но однажды она увидела его пьяным и больше не захотела встречаться. Парень с этим не смирился, постоянно приезжал к ней, часами выстаивал под ее окнами. И писал письма. В одном из них было нарисовано сердце, один маленький уголок которого занимала надпись «Родители», второй маленький уголок – название местной футбольной команды, а всё остальное место громадного сердца – написанное красным карандашом ее имя – «МАТИЛЬДА». Он писал ей больше двух лет. А она ему так и не ответила.
7
Продукт распада белковых молекул в мышцах.
А ведь ей так хотелось влюбиться в кого-то. И быть с ним всегда и не получать от него писем. Потому что какие могут быть письма, если люди никогда не расстаются.
И чтобы этот кто-то был немножко как Якоб.
Якоб еще только раз, один-единственный раз, сколько она его знает, надевал костюм и галстук. Когда они поехали вслед за Мадонной в Дахау. Это была суббота. Ее день рождения. Самый важный из всех дней рождения – восемнадцатилетие. Вроде обычный, как всегда. Завтрак, цветы, подарок от мамы и отчима. Несколько телефонных звонков с поздравлениями. Только от отца не было. И тогда подъехала машина. Точно в полдень. Из машины вышел Якоб. Одет празднично: костюм, узкий кожаный галстук. Подошел к ней, поздравил и сказал, что берет ее на концерт Мадонны. В Берлин. И так спокойно, вроде как Берлин – это совсем рядом, тут же, за парком в Ростоке.
Ей очень хотелось побывать на концерте. И она очень любила Мадонну. Она не могла поверить, когда Якоб просто встал перед ней в прихожей и спросил:
– Ну что, едем?
Мама и отчим давно уже всё знали, только хранили молчание. Она не могла сдержать слез.
Якоб знал, что после концерта им придется заночевать в Берлине. Целых три месяца он организовывал с больничной кассой и с клиникой в Берлине прокат аппаратуры. За два дня до ее дня рождения он отправился ранним утром в Берлин и установил аппаратуру в гостиничном номере. К вечеру он вернулся и провел ночь, как всегда, рядом с ней.
На концерте собралось сорок тысяч человек. Якоб стоял рядом и прыгал – в костюме и галстуке – вместе с ней и со всей толпой. Какое-то время они держались за руки. А когда Мадонна вышла на четвертый бис, она повернулась к нему и поцеловала в щеку. Никогда еще она не была так счастлива, как в тот вечер.
На следующий день они потащились вслед за Мадонной в Дахау. Она знала привычку газетчиков всё преувеличивать, но ее растрогали заметки о том, что «Мадонна навестит Дахау». Впрочем, не в полном смысле слова «вслед» за Мадонной, потому что та полетела на своем вертолете, а они поехали в тот день на машине. Вообще поехать туда была идея Якоба.
Она, конечно, знала о концлагерях, им рассказывали в школе. Много слез пролила она за чтением дневника Анны Франк, который ей подсунула бабушка, мать отца. С тех пор как пала Берлинская стена, о лагерях чаще и подробнее стали говорить в школе. Она читала о них всё, что только удавалось достать, и какой-никакой образ от чтения оставался, но это был образ абстрактный, умозрительный, позволявший не забивать себе голову тем, что это сделали немцы и никто другой. Но на этот раз всё было очень даже не абстрактно. Бараки, пробитые снарядами стены с начертанными на них крестами и звездами Давида, поминальные светильники на каждом шагу, цветы, лежащие на тележках возле костров, цветы, привязанные ленточками прямо к колючей проволоке, печные трубы и тысячи фотографий на стенах. Стриженые головы, изможденные лица, слишком большие глазницы, и две цифры – возраст и лагерный номер в нижнем левом углу. Шестнадцать лет, семнадцать лет, пятьдесят четыре года, двенадцать лет, восемнадцать лет…
Как только они переступили порог Дахау, она сразу поняла неуместность любых разговоров, любых слов: она чувствовала присутствие душ всех погибших здесь, и всё время дрожала от страха и чувства вины. Она. Восемнадцатилетняя. И всё же Якоб, вопреки всем ее страхам, встал перед ней и рассказал о детишках и подростках, погибших в газовых камерах Дахау. Называл ей цифры и даты. А в конце вроде как успокоил, сказав, что души этих девочек и мальчиков не стареют. Прямо так и сказал. Что они остаются молодыми и что сегодня вечером устроят встречу за бараками или возле крематория и будут делиться радостью друг с другом: «Эй, вы слышали, к нам сегодня приезжала Мадонна. Сама Мадонна…»
Меня зовут Матильда.
Якоб знает всё обо всём. О звёздах, о химии, о датчиках и предохранителях, о психологии созревания девушки. Но самые большие и глубокие его познания – о сне. Несмотря на то, что вот уже шестнадцать лет он спит только днем, почти всё знает о сне ночью. Он называет Сон родным братом Смерти. Давным-давно, когда я была совсем маленькая, он рассказывал мне об этом. Выключал свет, зажигал свечи и читал стихи Овидия о Сне, отраженном в зеркале, за которым стоит Смерть. Жутко, но мне это очень нравилось. Сам по себе Якоб вряд ли додумался бы рассказывать такие страсти, но моя психотерапевтка, которая переехала в Росток с запада страны, считала, что меня следует подвергнуть, как она говорила, «конфронтации с парадоксом». Когда Якоб узнал об этом ее решении, он психанул и разразился бранью на нижнесаксонском диалекте. Он всегда переходит на этот диалект, когда теряет контроль над собой. На следующий день он не вышел на работу в дом престарелых, а поехал к этой моей психотерапевтке. Прождал в приемной четыре часа и всё ради того, чтобы сказать ей, что она «феноменально глупая, такая же невежда, как и все понаехавшие с запада пижоны, а вдобавок – жестокая, жестокая, жестокая». Она выслушала его, внимательно… и он пробыл у нее два часа. Вернулся преображенный и уже через пару ночей стал читать мне Овидия. Иногда Овидия сменяли немецкие сказки. В них тоже Сон и Смерть – брат и сестра.