Люди грозных лет
Шрифт:
В эту ночь в тишине опустевшей поликлиники перед Верой впервые раскрылись такие тайны, которых она раньше не могла понять по молодости. Она видела перед собой двух самых близких ей людей, которых, как ей казалось, она очень хорошо знала, но их души открылись ей только в эту тяжелую ночь. С раннего детства Вера наблюдала, как часто ссорились они, как днями, а иногда неделями не разговаривали друг с другом, и тогда Вере казалось, что отец и мать совершенно разные люди, что живут они не потому, что необходимы друг другу, а потому, что нужно жить вместе, раз сошлись и народили дочь. Но теперь она поняла, что все ее представления об отношениях отца и матери были неправильны. Все ссоры, размолвки, недоразумения возникали в семье не потому, что отец и мать были чужие друг другу люди, а просто потому, что жизнь
И жизнь родителей раскрылась перед Верой во всем ее величии и красоте. Оба труженики, прошедшие через множество жизненных испытаний, пережившие столько горя и трудностей, они не только сберегли, но развили и возвысили свои самые светлые, часто хранимые глубоко в тайне, чувства друг к другу. И, поняв это, Вера видела и самое себя и свою жизнь такой же простой, внешне, может быть, и непривлекательной, но такой же внутренне красивой, честной, чистой. Она видела и себя и Петю Лужко вместе, как отец и мать, в одной семье и чувствовала Лужко так близко и ощутимо, что ей казалось, будто стоит он тут рядом и так же, как она, мечтательно смотрит на ее родителей.
Вера часто слышала рассказы, как трудно проводить ночи у постели тяжелобольного человека, но она даже не заметила, как пролетела эта ночь, и удивилась, когда беззвучно входившая и выходившая санитарка раскрыла темные шторы и в комнату хлынул неудержимый поток мягкого света.
— Вот и ночка прошла, — входя, заговорил доктор, — на улице все помолодело, и мы с вами вроде помолодели.
— Да, доктор, совсем помолодели, — бодро отозвался Василий Иванович.
— Вот и замечательно, — слушая пульс, говорил доктор, — сердечко ваше с главной трудностью справилось. Теперь поберечься, полежать спокойно. Вообще-то лучше было бы вам эвакуироваться на восток, в деревню куда-нибудь, на воздух.
— Нет уж, — твердо возразил Василий Иванович, — когда немец под Москвой был, не эвакуировались, теперь-то и подавно. А воздух для меня самый полезный — московский. С дымком, с пыльцой, но такой живительный!
Глава восьмая
Третьи сутки разъезжал Андрей Бочаров по соединениям и частям, оборонявшимся под Курском. В первом же соединении он увидел так много нового, что вначале даже не поверил этому и с еще большей придирчивостью вникал в дела и быт войск. Прежде всего Бочаров, хорошо зная войска первого полугодия войны, отметил резкие изменения в людях, в их отношении к войне, в их поведении и организованности. Тех самых «запасников», которые в сорок первом году массой влились в кадровые соединения и снизили их боеспособность, теперь даже назвать нельзя было «запасниками». Тридцати-, сорока-пятидесятилетние мужчины, те самые, что в сорок первом году намертво врастали в землю при первом же выстреле, теперь стали настоящими кадровыми солдатами, которые не только поняли, что такое война, но и своим опытом постигли ее суровые, неумолимые законы. Эти солдаты, для которых в начале войны саперная лопата и лишняя пара гранат казались ненужной обузой, теперь выпрашивали «еще» хотя бы сотню патронов и десяток гранат», без напоминаний днем и ночью копали землю, душой поняв, что земля не только кормилица, но и поистине мать родная и спасительница солдата на войне.
Но самое главное, что отметил Бочаров в людях, это было «умение жить на войне». Не видел
Бочаров насмешливо вспоминал теперь бесконечные хлопоты и тревоги при выходе войск на длительные полевые учения в мирное время. Тогда какую-нибудь роту, уходившую на суточное учение, опекали и благоустраивали десятки командиров, политработников и начальников из батальона, полка, а часто и из дивизии. Все суетились, бегали вокруг этой роты, напоминая и проверяя, взято ли то-то и то-то, запаслись ли тем-то и тем-то. И всегда при выходе в поле оказывалось, что то-то и то-то не взяли, то-то и то-то забыли, тем-то и тем-то не обеспечены. И мчались к начальству и от начальства офицеры связи, посыльные, запросы, требования. Теперь же, в условиях куда более трудных, та же рота снималась с места своего расположения, уходила на десятки километров, воевала, и все обстояло благополучно. Никто особенно ее не опекал, не наставлял, не требовал, не проверял, а все шло нормально, своим чередом.
Утром 27 июня Бочаров вместе с комиссаром полка батальонным комиссаром Панченко пришел в батальон капитана Лужко. Настороженно и неприветливо встретил их молодой комбат. Он все время отмалчивался, и говорил один Панченко. Высокий, худой, с продолговатым, остроносым лицом Панченко по внешнему виду и по возрасту выглядел значительно старше своих тридцати восьми лет.
— Вот так второй год в воде, в снегу, в грязи, — с украинским акцентом говорил он Бочарову, показывая залитые водой окопы и ходы сообщения, — и привыкли люди, понимаете, привыкли, живут нормально.
— Хороша привычка, — угрюмо возразил Лужко. — От такой привычки мы до лета чирьи у бойцов вывести не можем.
— Ну, ты вообще скептик по характеру, — махнул на него рукой Панченко, — все тебе черным кажется.
— При чем тут черное? — с еще большим раздражением возразил Лужко. — У нас некоторые на войну привыкли смотреть как на легкую обязанность. Воюют люди и живут как дома. А того не видят, как трудно солдату на войне.
— А кто это некоторые? — с вызовом спросил Панченко.
— Вот хотя бы Верловский, — ответил Лужко, — знаменитый помпохоз полковой. Я у него Христом-богом прошу: дай хоть десяток комплектов обмундирования запасного, старенького какого-нибудь, латаного. Дожди льют, а наблюдать-то за противником надо. Просидит человек смену под дождем, промокнет до костей, а переодеться не во что. А Верловский твердит одно: не положено да не положено. У нас много до войны было «не положено», а война все это переломала.
Бочаров с интересом прислушивался к спору комбата и комиссара, но сам не вмешивался, чувствуя раздражение Лужко и недовольство Панченко. Оба они были так различны и по внешности и по характерам, что Бочаров вначале подумал, что их разногласия не принципиальны, а лишь следствие этого различия.
Но вечером, когда, обойдя все позиции батальона, мокрые и грязные Бочаров, Панченко и Лужко возвратились на командный пункт и спор разгорелся с еще большей горячностью, Бочаров понял, что разногласия между этими офицерами не случайны.
— Я все понимаю, — горячился Лужко, — конечно, кажется правильным: командир первым поднялся в атаку, воодушевил подчиненных и рванулся на врага. Но правильно это только внешне. Вы помните, когда немцы ночной атакой заняли у меня высоту сто девять? И высотка-то — бугорок всего, а отбивать пришлось контратакой. Как всегда, первыми вскочили командиры рот, за ними взводные. «В атаку! За мной! Ура!» Они-то рванулись, «ура» крикнули, а роты лежат, огнем прижаты. И вот итог: оба командира рот ранены.
— Так что ж, по-твоему, командир не должен людей в атаку водить? — спросил Панченко.
— Должен, только не так, как мы это сейчас делаем.
— А как же?
— Нельзя командиру первым в атаку бросаться.
— А как же иначе? Кто же людей в атаку поведет?
— Тот же командир роты, взвода, но он не геройствовать должен, а управлять своим подразделением.
— То есть как это управлять?
— А очень просто: находиться позади своего подразделения, видеть всех и командовать.