Люди и деревья
Шрифт:
Они говорили это под ореховым деревом дяди Ислама потому, что дерево сплошь было усеяно орехами, прямо ветки ломились от тяжести. Случались и такие годы, когда на дереве не было ни единого орешка, и тогда женщины приходили к ореху и говорили: "Видно, и ты, всевышний, глаза закрыл на наши горести! И ты не добрей других, чтоб тебя сокрушило! Обездоленных сирот губишь!.."
Разговоры с богом под орехом дяди Ислама начинались весной и кончались лишь осенью, когда приходила пора отрясать его. Это все было в те годы, когда отрясать Исламов орех собирался народ со всей деревни. Длинный Камал, лучше всех умевший отрясать орехи и
До самого захода солнца женщины и девушки собирали их: и во дворе, и на улице, выбирали из густой травы, доставали из арыка… Женщины торопились, потому что у них и дома было полно забот: и воды надо при, нести, и ужин сварить, и детей накормить… Солнце садилось, женщины уходили домой кипятить чай, готовить ужин, кормить детей… И это было как раз то время, когда мы до самой темноты не давали покоя дяде Исламу:
— Дядя Ислам, кто я?
— Дядя Ислам, а я кто?
Потом я стал первоклассником. Но воробьи и сороки все еще болтали на своем языке. И солнце все еще ходило спать за горы, и были еще на свете и чужие люди, и таинственные, непонятные слова были…
Потом дядя Ислам почему-то и слышать перестал, но руки наши все равно мог узнавать. Я протягивал дяде Исламу руку. Он гладил ее, по одному перебирал пальцы, щупал запястье и всегда точно узнавал:
— Садык, сын Наджафа!
— Садык у меня молодец!
— Деточка ты моя, Садык!
Потом и женщины, шептавшие под Исламовым орехом такие строгие слова, хорошо узнали мое имя — Садык, сын Наджафа!
— Наджафов Садык одни пятерки огребает!
— Дельный парень Садык, да хранит его господь.
— Я свою дочку за Наджафова Садыка отдам, такой умница растет!..
— Эй, Садык, сын Наджафа, куда это ты собрался в такую рань?
— Эй, Садык, это не ты нашему кобелю ногу подбил?!
И настала пора, когда однажды во время урока меня и еще четверых ребят вызвали из класса и привели на школьный айван, — мы должны были идти в район, поступать в комсомол. Вместе со мной собирались поступать в комсомол Азер, Рахиб, Салатын и девочка по имени Мензер.
Нас выстроили на айване, чтобы посмотреть, как мы выглядим. Мензер была наряднее всех, у нее отец председатель, но и у остальных вид был вполне приличный, потому что мы подстригли ногти, вымыли уши, нам ведь еще вчера сказали, и обуты все были по ноге. Только Салатын обулась не по ноге, на ней были большие галоши, старые и рваные; она их как следует вымыла, но все равно галоши были очень страшные.
Галоши, конечно, заметили. Салатын испугалась и так расстроилась, что даже директорше нашей Зиянет Шекерек-кызы стало ее жалко. В район мы шли пешком. Был прохладный сыроватый весенний денек. И хотя денек был прохладный и сыроватый, девочке по имени Мензер стало почему-то жарко, она сняла свою жакетку, и жакетку эту почему-то накинул я. И стоило жакетке прикоснуться к моим плечам, как все сразу стало какое-то не такое — так уже было однажды… Пропала сырая прохлада, и холодные скалы сразу согрелись, оттаяли и стали не желтыми- красноватыми… И легкими-легкими стали. Почему так получилось, не знаю. Может, я очень продрог. А может, так получилось потому, что подкладка была шелковистая, нежная, а я до той поры ни разу не ощущал такой нежности и шелковистости…
И тут же мне стало казаться, что Мензер и сама такая: нежная и шелковистая, и руки у нее шелковистые, и ноги, и груди… И эта незримая девичья нежность и шелковистость просочилась мне в душу, чтобы остаться в ней навсегда.
И однажды ночью после кино, дождавшись, когда все разошлись, я влез Рахибу на плечи и на огромной старой чинаре, что росла возле самой чайханы, написал два имени: свое и Мензер; там уже много было разных имен.
И отец Мензер углядел на чинаре эту надпись. Он здесь же, возле чайханы, залепил мне здоровенную оплеуху. Потом схватил за ухо, притащил к дереву и заставил собственной рукой соскрести свою надпись.
Потом мы с Рахибом снова остались после кино. Я вскарабкался на самый верх, на самую последнюю, самую тонкую ветку. Ночь была лунная. Была весна, и воронята в гнезде, которое раскачивалось на моей ветке, были, должно быть, еще голенькие. Ворона вылетела из гнезда. Она кричала, кружила вокруг меня, била меня крыльями по лицу, но я не сдался, я выдержал, я написал на ветке эти два слова: "Садык +Мензер".
На этот раз надпись моя до самой осени осталась скрытой под листвой. Но листья осыпались, надпись стала видна, и, боясь председателя, я даже близко не подходил к чайхане. Потом один раз отец Мензер поймал меня в колхозном саду и за ногу сдернул с ореха. Он приволок меня на площадь под чинару, отругал там при всем народе, затащил в правление, и только тут я понял, что все это из-за моей надписи.
В правлении отец Мензер не стал меня бить, только взял телефонную трубку и погрозился вызвать милиционера. Но и милиционера не вызвал. Посадил меня на диван, сел рядом и заговорил со мной тихо и ласково.
"Тебе что, девок мало — писать? — спрашивал меня председатель. — У директора школы на что красотка, не пишешь!.. У Курбана-чайханщика дочь сучка сучкой, с кем только не шьется, чего ж ты ее не пишешь? Докторову дочку пиши! Мисира дочь куда красивей моей — пиши ее! Вот тогда я скажу: молодец, тогда я скажу: мужчина! Напишешь, приходи в сад, бери, что душе угодно. А это куда ж годится — председателя позорить решил?.. Врагам моим на потеху! Ведь мы еще с твоим отцом дружили. И с тобой друзья будем!.."
Нет, председатель, ты врешь… Мисирова дочка совсем не такая красивая! И на свете есть шелковистые скалы, есть горы легкие, как пушок… В кабинете мне удалось удержать слезы, но, выйдя из правления, я заплакал навзрыд. Доктор, директор школы, чайханщик, учитель Мисир все еще стояли под чинарой. Стояли и смотрели на правление. Крикун Асад тоже смотрел на правление и орал, размахивая руками. Дедушка Аслан остановился поодаль и, просверливая палкой дырочки в земле, время от времени недовольно качал головой. А Асад-крикун прямо надрывался от крика:
— Вот она, справедливость, — кричал он. — Любуйтесь, люди! Любуйтесь, как в государственном учреждении солдатских сирот истязают! Невинное дитя мучают! Ребенка безгрешного терзают за горсть орехов!..
Асад-крикун долго еще орал про сирот и про государственное учреждение, где мучают солдатских детей. Такой уж он человек: ему и дела нет, что председатель меня пальцем не тронул, все равно, пока не накричится, не умолкнет.
Той же ночью я решил соскрести с чинары свои слова. И я почти долез до ветки, но вдруг испугался, уж больно она была тонка; правда, прошли только лето и осень, но вес у меня был уже не тот, да и смелость была уже не та…