Люди, которые всегда со мной
Шрифт:
Деду нани велела ничего не говорить. Да я и сама не стала бы рассказывать. А то дед у меня о-го-го какой строгий и сердится, когда нани говорит про Бога или про духов.
– Все это ерунда, – сердито шуршит дед своими газетами. – Нет никаких духов, и нечего ребенку голову не пойми чем забивать!
А нани упрямо поджимает губы и ничего ему не отвечает. Но делает все по-своему. У нас в семье все жутко упрямые. А потом удивляются, в кого это я такая уродилась.
И я разговариваю так, с зайчиком, с куклой, с книжкой разговариваю и смотрю в окно, на выкатившийся из-за высоких холмов желтый круг луны, на звезды – огромные, мерцающие, далекие, слушаю ласковое пение сверчков, и глаза у меня сами собой закрываются.
Если немного, совсем чуть-чуть подтянуться на руках, чтобы улечься животом
А она расправляет на веревке белье и, улыбаясь, что-то ласковое говорит ему.
Я знаю, она – самая красивая женщина на свете.
Мне не слышно, что она говорит, я еложу животом по подоконнику, чтобы придвинуться ближе. Очень хочется туда, во двор, но мне не дали шоколадки, и я играю в обиженную девочку. Я успела даже поплакать. Правда, мне это быстро надоело, и я стала играть в куклы. Но каждый раз, заслышав чьи-то шаги, я принималась громко завывать и не умолкала, пока шаги не стихали. Мне немного стыдно за то, что я так глупо себя веду.
Иногда я упрямлюсь и ничего не могу с собой поделать.
– Дочка, пойдешь со мной во двор?
Обиженно молчу.
Ушла. Теперь вон вывешивает стирку, а я наблюдаю за ней из окна. Мне хочется сбежать по ступенькам вниз и нырнуть в пахнущее стиральным порошком и крахмалом белье, я даже чувствую его влажное прикосновение к своему лицу. Кругом жара, а под тенью мокрого белья прохладно, оно висит себе, висит, а потом подует ветер, пододеяльники наполнятся его дыханием, расправят крылья и полетят куда-то в небеса. И я полечу, зацепившись за краешек, только меня и видели.
А то не дали мне конфет, видите ли.
Я слезаю с подоконника, выглядываю в дверь. Никого. Прокрадываюсь в ее комнату, нерешительно топчусь на пороге. Там, на комоде, – большая деревянная шкатулка. Я знаю, что лежит в этой шкатулке, но сразу никогда не подхожу, боюсь. Сначала какое-то время переминаюсь на пороге, привыкаю. Потом подбегаю, рывком поднимаю крышку и достаю большую пушистую косу. Волос русый, вьющийся в крупный локон. Коса тяжелая и немного мертвая. Я держу ее какое-то время на вытянутых руках, потом расстилаю на кровати и ложусь рядом.
Зачем я это делаю – не знаю. Просто лежу тихонечко рядом и думаю.
Она ее отрезала под корень и ходит с короткой стрижкой. И я знаю почему. Но делаю вид, что не знаю. Потому что я как-то ее спросила, не осталось ли фотографии девочки, а она окаменела вся, и губы сразу сделались бледные-бледные. И я поняла, что не надо об этом говорить. И не говорю, ведь я большая, хоть и веду себя как маленькая, капризничаю, например, или не ем ничего, ну, может, клубники поем, опять же яблок. Варенье еще люблю. Если я не ем, она говорит – тогда не получишь конфет. И я обижаюсь и ухожу в свою комнату. Упрямлюсь.
Что-то в этом мире не так, я знаю.
А еще у нее янтарные бусы, и в одной крупной бусине можно разглядеть прозрачное крылышко какого-то насекомого. Она говорит, что капнула смола, оторвала крылышко, и застыло оно в камне. И я смотрю на это крылышко и думаю, что насекомое, наверное, всю жизнь потом горевало. Еще бы – летал-летал, и вот, на тебе, остался без крылышка и уже не полетаешь.
У насекомых тоже случаются беды.
А потом я вдруг понимаю, что больнее не тогда, когда крылышко оторвали, а когда сам его оторвал. Вот как она себе косу отрезала. Горе было таким большим, что она растерялась, побежала по комнатам, увидела свое отражение в зеркале – по плечам рассыпались тяжелые русые волосы, а разве это правильно, когда такое горе страшное, а по плечам волосы, и она заплела их в косу и отрезала под корень.
И хранит теперь ее в шкатулке. Не знаю, зачем хранит.
И я лежу вот так, думаю, а потом вдруг слезаю с кровати и засовываю косу за пазуху.
И бесшумно спускаюсь во двор, и иду, сначала медленно, не оборачиваясь, потом быстрее, и наконец срываюсь в бег, и мчусь, мимо деревянного забора, мимо высоких кипарисов, мимо кустов зацветшего просвирняка, мимо сиреневых цветов лалазар, прикоснулся – и все руки в пятнах, вниз по пологому склону, через две дороги, через сад бабушки Лусинэ, она умеет печь настоящую карабахскую гату, которую замешивают на сливках и пекут в золе и называют кркени, но сейчас не об этом, сейчас главное не останавливаться, потому что, если остановиться, можно испугаться того, что задумал, поэтому я мчусь дальше, через овраг, мимо кривой калитки, мимо развалин старой часовни, вдоль небольшой рощи, и дальше, дальше, туда, где шумит разбуженная вчерашним ливнем речка, мимо дома старьевщика, мимо пшеничного поля, мимо виноградника, а вот и он, старый каменный мост, под ним гулко шумит речка, и мне страшно так, как если бы все умерли, и я осталась одна, поэтому я зажмуриваюсь, вытаскиваю из-за пазухи косу и швыряю ее вниз, в белые воды, в самую безвозвратную глубину, и приговариваю – так тебе и надо, так тебе и надо, а потом наблюдаю, как она уплывает, обвиваясь длинной змеей вокруг камней, но теперь мне совсем не страшно, и я стою на том мосту, надо мной – прозрачное небо, подо мной – быстрая река, и я говорю себе тихо-тихо, но как бы обращаюсь ко всем, потому что одной мне очень больно с этим жить, вы знаете, шепотом говорю я, у меня была старшая сестра, а теперь ее нет.
Вера
– Зо-я те-тя! Зо-я те-тя!
Высокие железные ворота закрыты на массивную задвижку, ржавчина выступила из-под облупленной зеленой краски кое-где большими разводами, а где-то – затейливым точечным узором. В нескольких местах ворота погнуты, как от удара. Одну вмятину, ту, что справа, еще не успевшую покрыться бурыми пятнами ржавчины, поставил соседский мальчик Пашка.
«Бу-буммммм!» – загудело на всю округу, когда он, разбежавшись, швырнул в ворота камень.
Вера поежилась, вспоминая, как старая Зоя сыпала проклятиями, стоя над вмятиной в воротах, а потом, не прекращая ругаться, пошла домой к Пашке и устроила такой скандал, что вся улица сбежалась послушать. Старая Зоя надрывалась, брызгая слюной, и трясла полными руками перед носом испуганной тети Нади, а потом погнала ее любоваться художествами сына. И вся улица дружно ходила следом – смотреть на новую вмятину в воротах.
– Ты не можешь своего остолопа унять? Ты что, новый забор будешь мне ставить? – визжала старая Зоя. От крика глаза ее почти вылезли из орбит, а на лбу вздулась темная вена. Казалось, поднажми она еще чуть – вена лопнет и брызнет во все стороны веером кровавых капель.
Тетя Надя виновато молчала, только вздыхала, а старая Зоя все не унималась. Расталкивала зевак, отбегала в сторону, размахивалась и показывала, как Пашка кинул в ворота камень. Тетя Надя часто моргала и дергала головой, словно боялась, что сейчас получит по лицу. Потом беспомощно развела руками и обещала, что выпорет Пашку, обязательно выпорет, пусть только вернется домой, паразит!
Пашка не дурак, чтобы сразу возвращаться. Он целый день прятался на той стороне реки, в катакомбах старого завода, но потом все-таки явился – не сидеть же допоздна в разрушенных подвалах, тем более что промозгло и темнеет рано, да и идти нужно через азербайджанскую часть города [9] .
9
Кировабад был разделен на две части рекой. На одной стороне жили армяне, на другой – азербайджанцы. Причиной тому стали кровавые межэтнические столкновения, случившиеся в Закавказье в начале XX века. Царская власть придерживалась омерзительной практики – в целях пресечения волнений, направленных против верхов, стравливала низы. Особенно такая политика оправдывала себя в густонаселенном разнообразной публикой Закавказье. Умело спровоцированная агентами царской полиции акция превращалась в бушующий пожар. Возникшие, казалось бы, из-за пустяка – пущенного слуха или банальной драки – волнения неизменно выливались в кровавые столкновения и погромы.
Со времен последних столкновений прошло уже почти полвека. Переименованный в Кировабад бывший Елизаветполь, казалось, навсегда перевернул темную страницу своего прошлого. В городе жило немало людей разной национальности – греков, русских, евреев, грузин, латышей, лезгин, цыган. Но подавляющую часть населения составляли армяне и азербайджанцы, два не то чтобы враждующих, но навсегда настороженных друг к другу племени, разведенных по обе стороны большой, мутной по весне рекой Гянджой. Гянджинкой, как ее ласково называли горожане.