Люди легенд
Шрифт:
На печи поднялся вопль, но жандарм рявкнул, и там снова стало тихо.
Профессор вздрогнул от крика девочки. Тяжело дыша, он сурово посмотрел на жандармского офицера и уже хриплым голосом закончил:
— …за каждым кустом партизаны!..
— Гришюк! Гришюк! Где? — нетерпеливо оборвал его жандармский офицер.
Эти выкрики выдавали, что гестаповцам еще не известно точно, где отряд Грисюка, хотя они были уверены, что он где-то поблизости, и спешили поскорее выведать у профессора, где же именно, чтобы
Но теперь Петр Михайлович молчал. Он только посмотрел в сторону жандармского офицера, и посмотрел с таким презрением, что обер–лейтенант снова не удержался, нервно выхватил пистолет и наверняка застрелил бы профессора, если бы офицер вовремя не схватил его за руку. Раздался выстрел. Пуля, едва не задев жандарма, ударила в потолок.
Профессора сбили с ног, схватили и потащили к порогу. Три жандарма долго возились с ним, выкручивая ему руки. Наконец им удалось засунуть его пальцы в щель между притолокой и дверью.
У профессора хрустнули кости пальцев, из-под ногтей брызнула кровь. Петр Михайлович, потеряв сознание, сильно ударился головой о порог.
Его оттащили и долго отливали водой. Оба офицера как ошалелые возились с неподвижным телом, браня жандармов за то, что они переусердствовали с дверью и теперь приходится терять слишком много времени, чтобы привести партизана в сознание.
Не успел Буйко открыть глаза, как на него снова набросились с вопросами. Профессор приподнялся на локте и взглянул на печь, где в ужасе замерли дети. Он посмотрел на детей и женщину с такой тревогой, будто этой жестокой пытке подвергся не он, а они. Потом повернулся к офицерам:
— Вы бы хоть при детях не делали того, что вы творите…
Но жандармский офицер схватил его за ворот старой сермяги, поставил на ноги и исступленно стал трясти, выкрикивая по–немецки:
— Пусть смотрят! Пусть все знают, что ждет партизан и тех, кто не покоряется великой Германии!..
Потом Петра Михайловича снова потащили к порогу и снова защемили пальцы между притолокой и дверью…
— Будешь говориль? Будешь гавариль? — задыхаясь от злобы, ревел жандармский офицер.
— Буду, — кивнул седой головой профессор.
Он долго и жадно хватал окровавленным ртом воздух, собирая остатки сил, чтобы высказать свое признание.
— Вас… вас, — жарко заговорил он, обрывая каждое слово прерывистым дыханием, — вас дети… и внуки… не только наши… но и ваши… проклянут за это!..
Обер–лейтенант, дергаясь как в лихорадке, начал так орать на жандармов, будто задержанный вдруг вырвался от них и исчез, ничего не выдав.
Буйко еще раз жестоко избили. Затем схватили за ноги и отволокли в чулан, где продолжали пытки.
Утром искалеченного и потерявшего сознание профессора вытащили во двор и бросили в сырой, холодный погреб. Буйко долго лежал, ничего не чувствуя,
Поэтому, очнувшись в темном, пропитанном плесенью и острым запахом перекисшей капусты крестьянском погребе, он опять начал напряженно припоминать, что говорил карателям, не выбили ли они у него какого признания?
Вскоре в Ярошивку прибыла особая команда из Киева. Видимо, личностью профессора заинтересовалось киевское гестапо, если не доверило его допрос своим фастовским уполномоченным.
Профессора вытащили из погреба. Тело его было изуродовано: левая нога перебита, лицо обезображено, на седой бороде засохли кровавые сгустки.
В этот раз его притащили в другой дом — тоже знакомый. Это была хата Кирилла Василенко. Здесь уже не было свидетелей — ни женщин, ни детей. Возле стола сидела целая стая гестаповских офицеров — с черными крестами на груди, со свастикой на рукавах. А за столом отдельно от всех, сурово насупившись, сидел обер–фюрер. Кроме обычных гестаповских знаков у него на правом рукаве выделялся человеческий череп — эмблема смерти. Трудно придумать более удачную эмблему, которая бы так полно выражала всю суть гестаповцев.
Жандармский офицер и обер–лейтенант сидели в стороне, оба с явно недовольным, виноватым видом. Очевидно, старшее начальство не на шутку разгневалось на них за неспособность вести допрос.
Теперь при допросе профессора уже не били. Даже не очень придирались к нему, когда он не хотел отвечать на заданные вопросы. Вероятно, гестаповцы поняли, что из него ничего не выбьешь; им требовалось теперь найти кого-то другого, более слабого духом, который бы вместе с тем знал о партизанах и о партизанских связях с населением не меньше, чем профессор.
В хату втолкнули старого–престарого деда — худого, высокого, с трясущимися руками. Казалось, он больше держался на клюке, чем на ногах. Его лицо напоминало кожуру печеной картошки, а глаза — по–стариковски слезящиеся, ласковые и добрые — смотрели на всю эту компанию гестаповцев с удивлением.
Это был дед Порада, хорошо знакомый профессору.
Допрос вел обер–фюрер:
— Дедушка, а кто еще в вашем селе знает этого профессора?
— Это какого же профессора? — переспросил дед.