Люди сороковых годов
Шрифт:
Разговариваем о гитлеровцах, которые занимали этот край прошлой осенью. Деревне повезло: она в стороне от большой дороги, поэтому фашисты наезжали сюда лишь изредка пограбить, да и то лазили только по окраине, побаиваясь партизан. Колхозники рады, что в деревню пришли советские танкисты: ведь фронт близко.
Теперь веселее. А то, как солдаты ушли, боялись — неужто опять немца пустят?..
Всю ночь в деревне шло гулянье; слышались звонкие частушки, пела гармонь. Бойцов крестьянские девушки встречали приветливо. «Они — люди культурные, — назидательно пояснила мне хозяйка, — и ничего такого не сделают».
Я прощаюсь с хозяевами: переезжаю в танковый батальон Александра Бурды.
Тихое зеленое село Лютое. Танков здесь будто и нет вовсе — так хорошо они упрятаны. Александра Федоровича я нахожу в просторной избе, которую он делит со своим заместителем,
Александр Федорович Бурда — теперь уже майор — встречает меня, как всегда, приветливо, хотя ему сейчас не до гостей. Он сидит у стола, одетый в серую офицерскую шинель, а под нею еще и теплая безрукавка на лисьем меху: замучил ревматизм, разыгравшийся так некстати в эту проклятую, не по-июньски холодную погоду. Под мышкой у него градусник. В избе топчется врач — генерал приказал вылечить комбата незамедлительно.
Остаюсь в батальоне на три дня; пока на фронте ничего существенного не происходит, танкисты, стоящие в резерве, располагают свободным временем, и военный корреспондент «Комсомольской правды» может наговориться с ними вволю. В избе с утра до вечера полно людей: я спешу восполнить пробелы в своих зимних записях, когда танкистам было не до журналистов.
Всматриваюсь в знакомые лица — вот серьезный, волевой Любушкин, на гимнастерке которого красуется Золотая Звезда, вот совсем юный Капотов, скромный и застенчивый, — он сейчас несет нагрузку секретаря комсомольской организации; лихой, остроглазый танкист Лехман, романтически настроенный, увлекающийся музыкой паренек с Украины; веселый краснощекий Заскалько — до чего же это дружная и спаянная семья! Многих она уже потеряла, многих придется еще потерять, — может быть, в самые ближайшие дни, — но те, что выживут до конца, наверняка будут вспоминать годы, проведенные вместе в самых жестоких, поистине нечеловеческих условиях, как самую дорогую пору своей жизни. Под пулями и снарядами всегда обнажается подлинное естество человека, тут не увильнешь, не схитришь, не спрячешь своих мыслишек, тут ты весь как на ладони перед своими однополчанами.
Мои фронтовые блокноты быстро распухают: мы беседуем многие часы подряд. К нам часто подсаживается хозяин — старый дед, который понимает толк в военном деле, — он участвовал в русско-японской войне, оборонял Порт-Артур. Очень любит и сам со вкусом рассказывать, танкисты слушают его с интересом — про «свою» войну, про службу в царской армии, про Порт-Артур, про ранение, про изменника Стесселя, про героя-генерала Кондратенко, про минное поле, на котором он «одним поворотом своей хитрой машинки взорвал семьдесят тыщ японцев»; «про то тайное поле, — важно и наставительно пояснял дед, — никто не знал, потому что минировали его по ночам, а поле было не простое: хочешь, гони скот, хочешь, сам иди — нипочем не взорвется, а крутанешь машинку — и все в воздух», про Золотую Гору, где стояла батарея крепостной артиллерии, — «как дали залп, все люстры в соборе осыпались…».
А вот жена у деда — принципиальный противник всех войн. Ахает, когда Бурда рассказывает, как его танк иной раз приходит из боя весь красный от крови, а один раз даже немецкую руку в гусенице привез. «Вы не смотрите, что я темная, — говорит танкистам бабка. — Я про Кутузова и про Суворова в книжках читала, они хорошие были люди, вроде вас, но профессия ваша зловредная, надо, чтоб никаких войн и никакого оружия не было вовсе».
Александр Бурда долго и серьезно разъясняет старухе происхождение войн, классовое устройство общества, говорит, что при коммунизме никаких войн не будет, но, пока есть империализм и фашисты, воевать приходится, и отказываться от оружия никак невозможно. Старуха вздыхает, машет рукой, идет к печке, достает чугун с топленым молоком — угощает танкистов… «Для вас нам ничего не жалко, — говорит она, когда Капотов стесненно отнекивается. — Зимой мы со стариком последнюю пару сапог бойцам отдали тем, что гнали отсюда немца. Но все ж таки, когда вы отступали, мы обижались на Красную Армию: зачем этого змея сюда допустили?»…
Бурда громко хохочет: «Вот видишь, мать, выходит, оружие наше понадобилось — ведь без него гитлеровского змея не прогнали бы?» — «Да, выходит так», — нехотя соглашается хозяйка.
Разговор переходит на мирные темы. Старик вдруг рассказывает про свой грех перед господом богом: снял в 1932 году с иконы серебряную ризу и отнес ее в торгсин — так назывались тогда магазины, где все продавалось только на золото и серебро, — дали за ту ризу два пуда муки,
Вечером — опять «улица»: деревня гуляет с танкистами.
Холодная, лунная ночь. Где-то бьют пушки. Тарахтит связной самолет. Черные тени изб с погашенными окнами и резные силуэты тополей. Идут стенкой девчата с озорной песней, им подыгрывает шестнадцатилетний гармонист:
Ты военный, ты военный,Ты военный не простой!Ты на западе женатый,А на юге холостой…Танкисты улыбаются: «Прошлый год, когда отходили, в деревнях «улицы» не было. А теперь — вот…» На косогоре, под полуразрушившейся старой стеной — толпа. В лунном свете белеют девичьи платочки, среди них несколько мальчишечьих картузов. Рядом — гурьбой солдаты. Две девушки долго-долго отбивают дробь каблучками, одна против другой. Потом в круг входит танкист. И сразу же вихрем влетает первая красавица деревни — она как бы парит в воздухе, не касаясь земли. Танкист тоже старается не ударить в грязь лицом. Обоим аплодируют. И долго еще идет эта пляска, и частушки несутся по деревне. А частушки не только озорные и веселые, много и грустных:
Распроклятая ГерманияЗатеяла войну,Сильно голову поранилиЗалетке моему…Официально после десяти по деревне ходить не разрешается. Военком танкового батальона Самойленко строго говорит патрульным в черных шлемах: «Так смотрите же, чтобы в десять никого здесь не было!» И те подтверждают, что приказание будет выполнено, хотя им, как и военкому, хорошо известно, что время уже за полночь. А дежурный по колхозу, бородатый дед, простодушно говорит бойцам: «Это только ради вас терплю, в кои-то веки вам еще погулять счастье выпадет. А так давно инструкцию исполнил бы…»
Что ждет эту деревню завтра? Как сложится военная обстановка нынешним летом? Кто знает… Но как сильно хочется — до боли в сердце, — чтобы война на сей раз прошла мимо этих славных людей, которые уже столь много выстрадали и которые, забыв о своей обиде на Красную Армию за то, что она «так далеко допустила гитлеровского змея», готовы и сейчас делиться с нею последним, видя в солдатах своих родных сыновей…
События начались так…
Случилось так, что памятную ночь двадцать восьмого июня тысяча девятьсот сорок второго года, когда вермахт начал свое большое наступление, я встретил в боевом охранении 4-го гвардейского полка (ранее 401-го стрелкового) 6-й гвардейской дивизии, входившей в 13-ю армию. Хотелось написать очерк о комсомольцах, несущих свою вахту на самом переднем крае. Я познакомился там с замечательными ребятами, узнал многое об их фронтовой жизни, но очерк этот так и остался ненаписанным: грянул гром большой битвы, в которой важную роль должны были сыграть танкисты, и мне надо было вернуться к Катукову.
Разыскивая след 1-го танкового корпуса, я заехал в Елец, близ которого расположился штаб фронта. Запыленный фронтовой автомобиль с ходу влетает в этот тихий зеленый прифронтовой город. Елец как будто выглядит очень мирно. Но это обстрелянный город, город-фронтовик.
В Ельце знают цену бою. Может быть, поэтому сейчас здесь так спокойно? Сегодня город трижды подвергался воздушным налетам: в четыре часа утра прилетали немецкие разведчики, в пять часов и в полдень — бомбардировщики. Били по вокзалу. Тревога за день объявлялась шесть раз, гитлеровцев отгоняла наша авиация. И все-таки, укрывшись за широкими линиями заграждений, за противотанковыми рвами и минными полями, за проволокой в несколько рядов кольев, ощетинившись зенитками, город продолжает жить и работать. Все так же дымят трубы на предприятиях. На углу площади продают розы, по радио транслируют вальсы Штрауса. Девушки идут в городской сад посмотреть кинокартину «Трактористы». У одной из них — свежая повязка на голове, вероятно след бомбежки. А на окраине сада стоят военные патрули, зорко всматривающиеся в голубое небо. Оно не предвещает ничего хорошего. В газетном киоске я покупаю свежий номер «Красной звезды», развертываю его и замираю как вкопанный: передо мной страшный снимок горящего Севастополя до боли знакомая площадь у Графской пристани и в центре — окруженный пожарищами незыблемый памятник Ленину. Да, судя по всему, нас ждет еще одно горькое лето…