Люди средневековья
Шрифт:
Действительно, на другие сословия эта суровая дисциплина добродетели не распространялась. Со стороны воинов можно было опасаться излишнего желания «показаться», стремления к почестям, неукротимой силы клановых интересов, но им довольно легко прощали эти отклонения, если они сохраняли верность сословному долгу — защищать и сражаться. Третье сословие расплачивалось самим собой, «добродетелями» труда, с тех пор как последний утратил клеймо позора, какое на него накладывали прежде. Сложнее всех достичь спасения было купцам: хозяев времени и цифры — то есть того, что должно было бы принадлежать Богу, — ведущих двусмысленную и подозрительную жизнь, стремящихся достичь спасения самостоятельно, охотно подозревали в работе на дьявола, и Церкви нередко претило расточать им доверие и милосердие. В 1198 г. канонизация кремонского купца, о котором известно лишь прозвище «славный человек» (homo bonus), вызвала сенсацию, но больше таких случаев почти не было.
Если верующему, ведущему «обыденную» жизнь, было трудно уберечься от традиционных искушений и ловушек, расставляемых сатаной, то перечисление ложных шагов на пути спасения быстро обрело вид обычного списка слабостей человека, которые сопровождали его по меньшей мере со времен окончания «золотого века», придуманного древними мудрецами. Из этих искушений особо отметить в рассказе о средних веках следует два, поскольку мыслители
Сторонников повстанческих антицерковных движений, напротив, систематически обличали, преследовали, истребляли, потому что они обрушивались с критикой на злоупотребления церковных властей или на слабости официальной иерархии. Однако, на наш взгляд, эти движения выглядят намного менее опасными для церкви, чем катарское отрицание догм или внутренняя шаткость веры. В этих протестных движениях, порой очень радикальных, иерархию тревожил отклик, какой многие из них встречали «в массах», бесспорная убедительность упреков клирикам в ложной добродетели или в богатстве, несовместимом с бедностью Христа, а также в том, что они берутся за проблемы, которые заведомо неспособны решить, такие, как условия брака, наследство и даже «механический» труд. Список этих восстаний долог. Поскольку репрессии происходили в форме соглашения, более или менее явного, двух первых «порядков» с целью напомнить третьему о повиновении, то историк легко обнаруживает «социальное» измерение таких движений. Но этот зачаточный аспект «классовой борьбы» не должен задержать меня здесь; «крестьянский» характер, какой очень часто принимали эти «приступы гнева», также заслуживал бы, чтобы на нем остановиться. Они исходили из всех регионов Западной Европы, во все века под разными масками: в X веке — Нормандия, в XI — Ломбардия, Шампань, Пикардия, Фландрия, берега Рейна, в XII — Каталония, Германия, долина Луары, Лионская область, в XIII веке — Италия, Лангедок. Иногда Церкви удавалось перехватить контроль над частью этих освобожденных сил, как в итальянских городах в XI веке; иногда она закрывала глаза на начинания, которые осудить было трудно, как произошло с Робертом д’Арбрисселем или Франциском Ассизским в XIII веке; иногда они заставляли ее задуматься, потому что, не выходя из-под верховного контроля, целили метко, как движение Петра из Брюи, который в середине XII века требовал буквального прочтения Евангелий, или движение Пьера Вальдо, который в тот же период призывал к восстановлению первоначальных христианских общин. Но после 1300 или 1320 года и понтификата несговорчивого Иоанна XXII в Авиньоне расправы стали тем более драматичными, что повстанцы, систематически именуемые «вальденсами» (от имени Вальдо), ополчились, пользуясь экономическим кризисом, на всю иерархическую структуру церкви. Погрузившись в анархию папской схизмы, продлившейся три четверти века, Церковь сама проторила дорогу для последующего триумфа «еретиков».
Побудить к антицерковному мятежу могло искушение, в котором первое место занимала гордыня. Но в конечном итоге Церковь была небезоружна и показала это, дабы удержать контроль над паствой и восстановить понимание добродетели. Однако что она могла поделать против доброй половины крещеного населения — женщин? Выше и несколько раз я попытался очертить место, роль, власть женщин в те времена. И если по-настоящему мне это не удалось, то, строго говоря, потому, что на эту тему говорили почти что одни мужчины, в первую очередь клирики, затемнив или даже скрыв образ женщины. А ведь женщина для мужчины — само олицетворение Искушения, и от Евы до Страшного Суда она неизбежно выкраивает для себя половину повседневной жизни на этом свете. Речь идет не о том искушении, какое могла бы вызвать сексуальная привлекательность; возможно, клирики были к ней чувствительны, как и другие представители мужского пола, а недопущение женщин к церковному служению, введенное св. Павлом вопреки поучениям самого Иисуса, усугубило ситуацию. Но женщина вызывала подозрение и за пределами ее сексуальной роли: это в женщину, восхитительную и притягательную, но отталкивающую и враждебную, Бог поместил «отрицательный полюс» своего творения. Наделив ее одновременно возможностью давать жизнь и посещать мертвых, Он поставил напротив мужчины знак, символизирующий противоречие и размышление. Христианская церковь, как со своей стороны и ислам, ничего не увидела и спряталась за абсурдное осуждение.
Грех и прощение
Человек — образ Бога, но только Его отблеск; он «выше» животного, так как наделен разумом, но ниже ангела, так как испорчен с рождения. Следовательно, он обречен грешить; но необходимо, чтобы он очищался от греха. Первородный грех, покаяние и прощение на этом свете — главные составные черты христианской веры; такого единства и такой силы в других верованиях не встречается. Понятие виновности неявно отягощает человека, и нужно, чтобы он это внушал себе; забота о регламентации, столь любимой жителями Средиземноморья, привела к разработке «рамок интерпретации» заблуждений и погрешностей перед Законом Божьим или просто человеческим законом: Аристотель комментировал свойства «пороков»; св. Августин превратил их в грехи; в VII веке Григорий Великий записал их перечень; в XII веке Петр Ломбардский ввел понятие грехов «смертных», поскольку сознательных; но выражение «смертные грехи» появилось не раньше 1260 года, только под пером Фомы Аквинского. Каждый из них — отголосок пульсаций сердца или духа, произвольных или спровоцированных; они будут сопровождать человека вплоть до Страшного Суда. Значит, очевидна их связь с чертами человеческого общества, по меньшей мере на Западе. Гордыня, superbia, порождает как стремление господствовать, так и дух мятежа против Порядка или «порядков». Тщеславие поощряет притязания богачей. Зависть — движущая сила «сеньориальной» системы, так же как алчность — ее порождение. Гнев — символ человеческих отношений, как чревоугодие — символ оскорбления бедности. Похоть — одержимость плоти по отношению к душе, она заходит гораздо дальше сексуальной потребности. И к ним, как бемоль к этим семи грехам, добавляют «уныние», которое в XV веке определяли как лень — отказ от всякой человеческой инициативы в отношении сил природы, нечто вроде оскорбления Божьих замыслов. Любая иерархия этих заблуждений может быть лишь плодом личного размышления, если исключить гордыню, которая ведет к отрицанию Творца, подобно тому, как Его отверг падший архангел. Но сомнительно, чтобы текущий момент мог благоприятствовать тому или иному, например изменение режима имущественных отношений между супругами — похоти или развитие денежной системы — зависти и алчности.
Если предположить, что первородный грех искупается крещением, то это таинство, открывающее путь к спасению, имеет ценность лишь инициационного обряда — оно не исключает грехов в дальнейшем. Впрочем, постепенный отказ от крещения взрослых в начале каролингских времен в пользу крещения детей, реально не сознающих этого или даже, во время конфирмации, еще слишком юных, чтобы обладать пониманием, необходимым для любого сознательного обязательства, низвел роль крещения до простого вступления в христианскую жизнь; оно никоим образом не предохраняет нового верующего от заблуждений. Тем самым грех оказывается сознательным актом оскорбления Бога, препятствием на пути к тому спасению, которое представляет собой цель любой жизни. Необходимость осознать это, по собственному побуждению или по увещанию служителя Бога, приводит сначала к сожалениям, потом к угрызениям совести и, наконец, к покаянию. Чувство, что признание своей вины — высшая форма покорности Божеству, образцовое проявление борьбы, каковую надлежит вести со злом, побуждало первых христиан настаивать на публичной исповеди перед всеми крещеными, в том самом месте, где молятся. Чтобы виновный еще более унизился, как человеческое правосудие требовало за материальные преступления, ему следовало говорить громко и давать своими словами понять: он признает, что грешил, и обязуется более не впадать в это заблуждение. Естественно, не потребовалось долгого времени, чтобы осознать, какую опасность создают подобные декларации, искренние или нет, которые обсуждали прочие верующие, порой склонные к клевете. Возможно, из опасения, что перспектива скандала поколеблет благонамеренность и искренность грешника, ввели, с одной стороны, обязанность исповедаться минимум раз в год, с другой — «аурикулярную» исповедь, то есть на ухо священнику, наделенному правом отпускать грехи. Та и другая практика начала понемногу распространяться после X века, но первая стала обязательной только в 1215 году, а вторая — в 1255 году.
Прощение признанных грехов, отныне возведенное в ранг покаянного таинства, тесно связывалось с признанием, естественно, при условии серьезного раскаяния. Такое отпущение, которого пылко желал умирающий в виде последнего помазания и прощения, было самым сильным оружием церкви из тех, какие давали ей власть над верующим: нет спасения, если душа осталась нечиста. А для такого прощения требовалось покаяние и, следовательно, искупление. Эта сфера — одна из самых известных в христианской практике: ведь речь не только о погружении в нескончаемые молитвы или о заказе нескольких месс в надежде, что они искупят грехи покойного. Требовалось личное усилие: «пенитенциалии», дошедшие до нас, начиная с ирландских VIII века до других XI и XII веков, тарифицируют посты и бичевания, каких требовали те или иные грехи. Но искупление могло быть и менее тягостным.
Дар в виде движимого или недвижимого имущества, разовая или пожизненная рента, решение о назначении которых принималось в момент прощения грехов и в основном in articulo mortis (на смертном ложе (лат.)), представляли собой самую простую, самую расхожую и, в зависимости от социального уровня грешника, самую тяжелую форму такого искупления. Эти дары передавались церкви — естественной посреднице в общении с потусторонним миром, и легко представить, с каким усердием и какими задними мыслями монахи или каноники в качестве душеприказчиков поощряли грешников сделать такой шаг. Но несложно было найти и менее сомнительный путь к спасению, путь, пройти по которому было труднее, — искупительное паломничество к святым местам, которое уже само по себе могло разорить паломника до конца его дней.
Так христианский народ и жил — между скверной и надеждой. В эти «простые» века за путем, который надо было пройти, чтобы правильно совершить «переход», внимательно надзирали хранители закона. Но только знал ли верующий, как его распознать?
ВЕРА И СПАСЕНИЕ
Вот я добрался до самой вершины пути, пройденного с тех пор, как упоминал тело, утварь, навыки или жизненную среду. И моя речь путается, я не в состоянии справиться с метафизическим измерением своих персонажей. Тем не менее именно здесь находится ключ к средневековью, может быть, самый главный; и я непрестанно вспоминал Веру, Спасение, Высшее существо как актеров на первые роли в эти века. Не суть, можно ли их называть христианскими или нет; это спор о терминах. Весь этот мир плавал в океане благочестия, духовных верований, бесспорно, прегнантных: кто в него не погружен, к этому миру не принадлежит; и я боюсь в нем утонуть.
Чтобы найти себе первую опору, можно было бы начать с очерка о словах. Вера, именуемая foi, fides, вера одного человека в другого или «верующего» (fid`ele) в Бога — это ни в коей мере не форма благочестивого, религиозного мышления, а всего лишь признание договора, принятого обеими сторонами и исключающего всякое трансцендентальное понятие. Некоторые мыслители, равнодушные к сакральному, могли даже написать, что вера предполагает структуру мышления, довольно близкую к структуре светского «феодализма». Чтобы ей служить, якобы надо прибегать к ритуалам, формулам, обязательствам, предполагающим внимательный надзор для провешивания пути, по которому надлежит идти; таким образом, структура церкви — это матрица для веры. Вера как croyance, credentia, — это просто доверие, более или менее временное, другому человеку; credere означает ссужать, давать «кредит», иметь право требовать с кого-то уплаты долга (cr'eance), это слово куда более профанное, чем сакральное. В применении к сакральной сфере оно извращает само себя, потому что сакральное — это то, что недоступно разуму, то, в чем содержится исключительно духовное, непознаваемое: по всей логике, croyance там встретить невозможно. Не больше нам повезет и с religio — это «перечитывание», скрупулезность, даже уважение; это никоим образом не понятие морального порядка: иметь «религию» — труда значит просто иметь моральное обязательство; это не догма и не ритуал. Что касается pietas, это выражение нежности и преданности — древние почитали Пиетас как богиню семьи и даже дома.