Люди средневековья
Шрифт:
ЧЕЛОВЕК В ЧАСТНОЙ ЖИЗНИ
У историков, особенно древних времен, существует стойкая привычка противопоставлять во всех областях общественное, принадлежащее массе, и частное — сферу индивидуальной жизни. Ее печать несут на себе власть, богатство, правила жизни и, конечно, экономика, социальная иерархия и даже вера, а эволюция во времени или разнообразие в пространстве составляют ткань Истории. Но в глаза нам бросается общественное, и это естественно, ибо именно его освещают наши письменные, изобразительные и скульптурные источники. Частное, то есть скромная личная среда, где обитает человек, — это закрытое пространство, непроницаемое для чужого взгляда, а следовательно, во многом скрытое от взгляда исследователя. Чтобы проникнуть в него, приходится извлекать из наших сведений крупицы того, что оставил «дом»: анекдоты из фаблио и «сказов», фрагменты частных счетов, посмертные описи имущества, при надобности — завещания, детали миниатюр, данные археологических раскопок. Всё это скудно и спорно. Конечно, в течение веков происходили перемены: так, после чумы, когда отвращение к разрушенному миру, contemptus mundi, достигло пика, частной сфере стали придавать больше значения, нежели прежде; но так ли это? Не обманула ли нас простая эволюция наших источников, с того времени — на заре «гуманизма» — ставших ближе к индивиду? Кроме того, освещение всегда ярче в городе и неравномерно распространяется на разные
Времена, которые проходят
Создатель наделил наш торжествующий человеческий род способностью восприятия — хоть и меньшей, чем у других животных, но наделил. Сегодня мы, ослепленные электрическим светом, оглушенные механическим лязганьем, променявшие устную речь на компьютерную клавиатуру, вдыхающие одни лишь химические испарения, утратившие необходимость ощупывать что бы то ни было и питающиеся быстрозамороженными продуктами, напрочь перестали использовать свои органы чувств. К сожалению, их состояние в средние века оценить крайне сложно, ибо опять же в наших источниках остались только мимолетные намеки.
«Зрение — это жизнь» [8] , — провозглашает наша реклама. Тот, кого болезнь или превратность судьбы сделали слепым, вызывает у нас сочувствие и желание помочь, а в средние века над ним смеялись. Ведь такое несчастье могло быть послано Богом лишь в наказание, а «чудеса», возвращавшие зрение, случались лишь с невинными младенцами или добродетельными отшельниками. Неловкие движения слепого были прекрасным поводом для смеха. Это вызывает тем больше удивления, что ночь, погружающая во мрак всех людей, пользовалась зловещей репутацией. Правда, такое пренебрежительное отношение к слепоте может оказаться признаком того, что она была редким исключением. Зато в качестве зрения людей того времени можно усомниться, поскольку на нем сказывались постоянное метание огня в очаге, дрожащий огонек свечи, коптящий факел или еле видный свет масляной лампы. Хронист не упускал возможности посмеяться над военачальником, который не заметил приближения врага, над купцом, перепутавшим свои тюки с шерстью, или над счетоводом, неспособным составить точную опись. Корректировать слабое зрение начали только в XIV веке: на носу писца или судейского появляются очки, упоминавшиеся в текстах и даже изображавшиеся на фресках; чаще всего это были граненые камни, в том числе берилл, разновидность бесцветного изумруда (откуда наши слова «b'ericles» и «besicles»), скорей лишь увеличивавшие, как лупа; были и монокли, подобные нероновскому.
8
Имеется в виду популярный французский рекламный слоган «Au volant, la vue c'est la vie» («За рулем зрение — это жизнь») (Прим. ред.).
Лучше ли был слух у этих людей? На сей раз — как отличить глухоту от рассеянности? Искатель Грааля, не расслышавший в лесу предостережений зеленого карлика, или задремавший король, у которого удар копья по шлему вызвал приступ безумия [9] , — были ли они глухими? Насколько я знаю, изображений персонажей со слуховым рожком у оглохшего уха нет. Однако, имея дело с цивилизацией, где господствовала устная речь, хотелось бы знать, достигал ли ушей призыв дозорного, увидевшего с колокольни приближение рутьеров [10] , или зазывные крики торговцев в Париже либо в других местах — не говоря уже о другой крайности, о шепоте «совершенных» катаров на ухо умиравшим единоверцам или о прерывистых предсказаниях впавшего в транс колдуна. Впрочем, одна проблема стоит всех других: конечно, мы знаем о великолепной акустике очень многих церковных нефов, и отмечен даже высокий уровень познаний архитекторов, умевших добиться хорошей слышимости мелодий и песен; но как огромная, плотная толпа, поглощающая все звуки, могла уловить слова проповедника, говорил ли он на латыни или на другом языке? Что было делать — отказываться, подобно доминиканцам, от боковых нефов? Трудновато представить, чтобы святого Бернарда, взывавшего к тысячной толпе крестоносцев у подножия церкви Магдалины в Везеле [11] , могли слышать по ту сторону холма, как, впрочем, в свое время и Иисуса, произносящего «Нагорную проповедь». В каком виде эти слова, передаваемые из уст в уста, доходили до самых дальних верующих?
9
Автор имеет в виду трагическую случайность, произошедшую с французским королем Карлом VI в 1392 году: во время похода на Бретань Карл задремал в седле, когда один из его оруженосцев нечаянно задел копьем по шлему. Король решил, что на него готовится покушение, и, выхватив меч, убил нескольких своих спутников, прежде чем его успели остановить. Этот эпизод стал первым сигналом умственного расстройства, постигшего короля в последующие годы (Прим. ред.).
10
Рутьеры (фр. routiers) — наемники, воевавшие во Франции в эпоху Столетней войны. Оставшись без нанимателей в периоды перемирий, жили за счет грабежей сельского населения и горожан (Прим. ред.).
11
Бернард Клервоский (1090–1153), основатель аббатства Клерво, пользовавшийся в XII веке непререкаемым моральным авторитетом, в 1146 году выступил с проповедью к городке Везеле, призвав всех присутствовавших (в том числе и французского короля Людовика VII) к участию в новом крестовом походе (Прим. ред.).
Мы любим удивляться чрезвычайно чуткой реакции на прикосновение, какую демонстрируют многие домашние или дикие животные. У людей грудной ребенок вступает в контакт с миром, где живет, посредством рта, куда тащит любой предмет. Став взрослым, он не отказывается от этой первичной формы познания. В средневековье безраздельно властвовал поцелуй, adoratio: в знак единения и мира целовали в губы, в знак покорности и благоговения целовали руку или ногу господина или же реликвию, ласку или удовольствие выражал поцелуй тела ребенка или возлюбленной. В этих жестах, по-прежнему знакомых нам, проявлялось единство плотского и символического. Кстати, средневековье было культурой жеста — движений всего тела в танце, движений крестьян во время празднеств или самих клириков при совершении сакральных ритуалов; но были и жесты, выражавшие движения души — от простого кивка в знак приветствия до коленопреклоненной позы подчинившегося или молящегося человека. Тогда легко объяснить, как жест из одной сферы попадал в другую: сложенные ладони — жест античного раба, отдававшего себя в распоряжение хозяина, в средневековье стал жестом вассала, вкладывавшего руки в руки сеньора, или жестом обращавшегося к Богу христианина, который, начиная с раннего средневековья отказался от позы «молящегося» античности с воздетыми к небу руками. Еще было важно, чтобы эти жесты оставались выверенными; искажение лишило бы их всякого символического значения — короли и понтифики сохраняли неподвижность, держа в руках орудия власти, и даже танец не мог утратить своего сакрального смысла: это было игровое, но благочестивое действо, а не сладострастный или дьявольский транс, который следовало оставить ведьмам или бесноватым.
Главную роль отводили руке — бесспорно, потому, что эта часть тела более всего отличает человека от других живых существ. Manus был эмблемой власти; это была рука Бога, внезапно появляющаяся из гряды облаков и выражающая Его волю; рука отца, вкладывающего руку дочери в руку будущего супруга; рука князя или сановника на короне, символе его власти, или на пергаменте, где написан текст от его имени; рука старого рыцаря, наносящего «удар» (coll'ee) молодому воину и тем самым возводящего его в ранг militia (здесь — рыцаря); рука купца, скрепляющего рукопожатием или «ударом по рукам» уговор с покупателем. Лучше всего напомнить то, что дошло до наших дней: клятва в суде — подъем правой обнаженной руки, приветствие солдата, обращенное к старшему по званию, — подъем руки к головному убору, или светский поцелуй женской руки — лицемерное признание власти женщины.
Не изучены лишь «мотивы» жеста, или приобретение им все большей вялости под воздействием чтения и письма. Археология, падкая на все, что связано с материальными свидетельствами повседневной жизни, обратила внимание на инструменты, рукоятки, ручки, дужки, так же как на сложение или физическую силу людей того времени. Она могла только констатировать, что мир средневековья был миром правшей. Замечание не блещет новизной: недоверие к левой стороне, римской sinistra, обнаруживается с того момента, как человек оставил на земле следы своего пребывания. Не в моей компетенции оспаривать гипотезы или даже утверждения, приписывающие левому мозговому полушарию, которое ответственно за действия правой стороны нашего тела, более активную моторику и большую способность генерировать импульсы; еще меньше я готов обсуждать последствия, прежде всего неврологические, затем психологические, этой врожденной особенности. Итак, все позволяет предположить, что во времена средневековья, как и сегодня, правая рука была важнее левой, и писцов, должно быть, обучали держать перо или калам в правой руке. Это в целом отражает иконография того времени, но лишь «в целом», ибо в нашем распоряжении есть ряд изображений или рассказов, где воин в бою, паломник в пути или государь на престоле явно одинаково владеют правой и левой рукой. Что касается самих пишущих людей, были приложены немалые усилия, чтобы обнаружить среди них левшей, и некоторые намеки на это кое-где нашлись: если второе завещание Филиппа Августа и первая рукопись Гвиберта Ножанского XII века — автографы, как полагают, то они оба были левшами — возможно, вынужденными бороться с этой особенностью?
Существует и другое чувство, также совершенно инстинктивное в своих спонтанных проявлениях: восприятие течения времени. Наши сердечные ритмы, наше психическое равновесие столь же чувствительны к нему, как растения и другие живые существа. Покорные своим часам и календарям, мы не остерегаемся его настолько, как наши предки, иногда очень близкие. Естественно, возврат жары или холодов не требовал долгих размышлений, равно как смена дня и ночи; за всем присматривало солнце, творение Бога: работа начиналась, когда его первые лучи проникали в мастерскую или освещали гумно; заканчивали ее, когда солнце садилось, и ночной труд, «работа втемную», был не принят даже в городах — к этому я еще вернусь. «Часовые» отрезки — двенадцать дневных и четыре ночных (дежурство караульных, «quart») — были выбраны на основе древнего двенадцатиричного счета, но в нашем климате они неизбежно оказывались неравными по длительности в зависимости от времени года. В принципе этого было достаточно крестьянину, как и работнику. Если они хотели узнать о времени больше, в их распоряжении было два средства: первое — солнечные часы, отбрасывающие на циферблат с двенадцатью делениями тень от иглы по мере продвижения дневного светила по небу; правда, нужно было еще, чтобы солнце светило! Если оно скрывалось за облаками, оставалось прислушиваться к регулярному колокольному звону ближайшей церкви или монастыря: звон отмечал начало служб, на которых присутствовали клирики и прежде всего монахи — это были прима на восходе солнца, терция через четыре деления, секста в середине дня, нона спустя четыре «часа», вечерня на закате солнца; ночь была поделена на три части: повечерие в первой трети, заутреня во второй, хвалитны за три «часа» до примы. Поэтому в середине года (например, на весеннее равноденствие) удары колокола в наших регионах раздавались в 6, 10, 14, 18, 21, 0 и 3 часа.
Неравенство этих отрезков составляло большое неудобство. Когда требовалось назначить час собрания, записать время исполнения договора или приговора, подобные способы оказывались неприемлемыми. В древности это понимали: древние греки в таких случаях использовали воду или песок, перетекающие при предварительной градуировке из одного сосуда в другой, клепсидру (по-гречески «крадущая воду»). Но, хотя идея механизма, способного отмерять равные отрезки времени, 24 в день, все еще согласно двенадцатиричной системе, как будто возникла еще в античности, она так и не была реализована. Или, точнее, она распространилась лишь очень поздно; претворение ее в жизнь было медленным, и прежде всего в городах, где потребность в таком механизме, чтобы задавать ритм работе или фиксировать время сделок, была более насущной: первые их изображения относятся к началу XIII века, образцы — к XIV веку. Общественные часы, установленные наверху башни ратуши, как в Кане в 1317 году, знаменовали победу «времени купцов» над «временем Церкви».
В повседневной жизни было необходимо считать часы, но не дни или месяцы. Вот почему библейское или греко-римское наследие удержалось (его сохранили и мы) даже после изобретения гениального (к сожалению, забытого) «революционного» календаря. Только День Господень [воскресенье] размыкает нумерованную череду feriae [дней] от воскресенья (prima feria) до субботы, даром что Создатель закончил свое творение только в конце недели. Сохранились и части римских месяцев — календы, ноны и иды, так же как и древние языческие, кое-где германизированные названия дней недели и месяцев; похоже, такое общее «попустительство» со стороны христианской Церкви тогда, как и сегодня, никого не удивляло. Правда, это касалось клириков и писцов — простому народу дела до этого не было: он знал лишь дни, когда славили какого-либо святого, порой только местного, или отмечали те или иные эпизоды из жизни Христа. Впрочем, вариаций здесь было множество, в зависимости от местных обычаев, даже когда требовалось установить дату сбора податей. Что же касается ритуальных празднеств, они поглотили античное наследие, замазав его христианскими красками: солнцестояния и равноденствия превратились в Рождество, Вознесение, Иванов или Михайлов дни. Дни, напоминавшие об иудейской сельской жизни или «священной» истории, сохранились, но были переряжены в Пасху, Троицу или Великий пост. В воскресенье сельский кюре чаще всего давал названия по нескольким словам того послания, какое было положено читать в тот день; из них сохранился только наш quasi modo. [12]
12
Первое воскресенье после Пасхи, или Фомино воскресенье; названо по первым строкам псалма: «Quasi modo geniti infantes…» — «Как новорожденные младенцы…» (1 Пет 2:2) (Прим. ред.).