Люди возле лошадей
Шрифт:
Шурин мой, Петр Палиевский, которого Шолохов считал своим доверенным истолкователем, мне заметил, что в «Тихом Доне» есть ещё лошади. Есть, не так лихо написанные. Такого вот предостаточно: «Звякнули и загремели на конских зубах удила. Лошадь вздохнула всем нутром и пошла, сухо щелкая подковами по сухой и крепкой, как кремень, земле» (Кн. четвертая, гл. IX). Не бывает вздоха нутром, если лошадь под седлом и на ходу и удила на зубы не попадают, а если попадают, лошадь вскидывает головой и резко подает назад, удила не гремят. Описание неточно, набор деталей случаен и стандартно «как кремень». Не придираюсь, задаюсь вопросом: знание
Умолчал же я о шолоховских конях, потому что не мог использовать яркие из доступных мне красок. Михаил Александрович говорил: «Н-ну, г-де жже т-ты? Жжжду». А тут из хрущевского секретариата звонок и приказывают очень любезным тоном: «Вас с иностранными гостями гордость нашей литературы ждет, уж, пожалуйста, расстройте встречу». Звоню Шолохову, слышу: «Г-где жжже ты? Что? Ну, хоть сам приходи. Ж-жду!». Дрогнул я, не решился. Слышал – рассказывали, будто мы с Шолоховым всю ночь пили и говорили о лошадях. К сожалению, не пили и не говорили. Жаль легенду разрушать. «Такому вранью грех не верить», – говорил Хемингуэй.
Разговора, как я уже сказал, было у нас два. Звучит в памяти голос полный энергии и силы, который настаивал, чтобы я назвал своё отчество. Довод: велика для меня честь по возрасту, был отвергнут. Шолохов спрашивал отчество неспроста. Спорил же он с Константином Симоновым, называя его «рыцарем с закрытым забралом». Откройся, кто ты есть? Чей сын? Когда отчество я назвал, приветливый голос произнёс: «Ну, вот, мы с тобой Михаил и Михайлович», – и установив связь между нами, продолжил: «Буду в Москве через месяц и увидимся: звони!». Через месяц: «Г-где-жже-ты? Ж-жду!»
Тени незабытых предков
В мире науки
«– На лошадях?
– Да».
После заседаний в Институте мировой литературы отправлялся я на конюшню автобусом № 6, от двери до двери, будто ведут тебя за руку по дороге предуказаной.
«Началось ба’гокко еще с Копе’гника», – накануне очередного заседания, аристократически грассируя, предупредил меня доктор наук Воронцов-Дашков и вручил свою рукопись «Барокко и Ренессанс. Насущные проблемы изучения». Мы составляли группу Возрождения. В нее, кроме Воронцова, входили профессор Скобелев и академик Тацит. Это были киты, на авторитете которых держался Институт. О наших авторитетах, видя скопление старинных фамилий, даже спрашивали: «Там у вас, со Скобелевым и Воронцовым-Дашковым, идет возрождение чего?» Напрасно в нас подозревали чуть ли не заговорщиков. Единодушия между китами как раз и не было. Изучали они времена отдаленные, а ярость споров между ними была такова, будто обсуждается текущая политика.
Тацит утверждал, что истоки Ренессанса надо искать в Гималаях. Воронцов-Дашков настаивал: «Все началось с Копе’гника». А Скобелев рубил: «Буржуазность!» Обессиленные борьбой друг с другом универсальные знатоки обращались к нам: «А вы, молодой человек, что на этот счет думаете?» Что я мог думать, если душой находился на конюшне?
Высказаться надо было на другой день, утром. Вся цепь начиналась с меня, рукопись следовало самому
Тут, право, было не до рукописи. Тут нужно было жеребцам… тут нужно было молодых жеребцов холостить, чтобы не растрачивали они лишней нервной энергии и все силы отдавали спорту.
Какое, в самом деле, может быть барокко? Смешались в кучу кони, люди. Обычное время, казалось, было выключено до срока пока мы не управимся. А потом в порядке ритуала полагалось еще изжарить и съесть то, чего мы сами несчастных лишали. И только ночью я вспомнил: «Насущные проблемы!». Но было уже поистине поздно, спал наездник, спрятавший рукопись вместе со сбруей.
На заседание явился я без опоздания, но без рукописи и своего мнения. Не было мнения ни у кого, однако наши киты, способные разом проглотить любого оппонента, если дело касалось Ренессанса, во всем прочем отличались терпимостью. «Поскольку моя ’гукопись находится в настоящее в’гемя в э…э…седельном …э…ящике и не может быть обсуждена непос’гественно, я позволю себе сделать лишь несколько п’гетва’гительных замечаний», – все, что сказал Воронцов-Дашков. Его спрашивали: «А рукопись? Что стало с рукописью?» Кит отвечал: «П’гостите, но я и сам был молод. Я понимаю п’гек’гасно, как это бывает!»
– Хорошо бы, конечно, его прямо там, на конюшне выпороть, как в старое доброе время полагалось, – высказал мнение Скобелев, но этот вариант даже на голосование не поставили.
Так это и осталось в летописях изучения всемирной литературы: «Еще Воронцов-Дашков в той рукописи, что побывала в седельном ящике, указал… Рукопись из седельного ящика явилась новым вкладом в науку». А мне тот случай придал смелости, и я решил тоже сделать какой-нибудь вклад.
Но разве китов чем-нибудь удивишь? Они давно всё открыли. Всё. «А вы что думаете, молодой человек?» Ответ пришел неожиданно. Встретился мне Одуев Валентин Михайлович. Тоже кит, по конной части, знаток иппической истории. И его трудно было чем-нибудь удивить.
– Подумаешь, Байрон! В седле сидел по-любительски, – так он отозвался, когда я ему сообщил, что чуть было не вступил в переписку с внучкой великого поэта и действительно большого любителя верховой езды (см. далее «На высоте Парнаса»).
Знаток-ипполог спросил:
– А вы где сейчас состоите?
– В Отделе Возрождения.
– Возрождения чего?
– Это в Институте мировой литературы.
– Ах, вот как! – и лицо знатока осветилось. – Значит вы служите в Управлении коннозаводства.
– Не коннозаводства, а литературы. Ренессанс изучаем… барокко…
– Так ведь в этом здании прежде помещался Гукон, Управление коннозаводства. И, между прочим, жила Марья Александровна.
– Какая Марья Александровна?
– Дочь поэта, – объяснил знаток. – Она же была замужем за директором департамента и одно время имела там казенную квартиру. С нее, с Марьи Александровны, Анна Каренина скопирована. Вот был конник!
– Кто был конник?
– Лев Николаевич. Правда, конного дела он как следует не знал, но в лошадях все же разбирался.