Люсьен Левен (Красное и белое)
Шрифт:
«Это легко объяснить, — с горечью возразил голос осторожности. — Очень приятно и считается признаком хорошего тона, если молодой человек имеет одновременно двух любовниц, в особенности когда одна из них печальна, сурова, вечно сдерживает себя из-за страхов скучной добродетели, а другая весела, любезна, красива и не приводит возлюбленного в отчаяние своей суровостью. Господин Левен может мне сказать: «Либо не будьте со мной так высокодобродетельны и не устраивайте мне сцен, когда я пытаюсь взять вас за руку…» (Действительно, я из-за пустяка так плохо обошлась с ним!) Немного погодя она продолжала со вздохом: «Не будьте так чрезмерно добродетельны или же разрешите мне воспользоваться мимолетной благосклонностью, которую госпожа д'Окенкур готова проявить к моей скромной особе».
«Как ни мало деликатны подобные
Она приказала заложить лошадей и поспешно отправилась к г-же де Серпьер и к г-же де Марсильи. Обе все подтвердили; г-жа де Серпьер зашла даже значительно дальше г-на де Блансе.
Вернувшись домой, г-жа де Шастеле почти уже не думала о Люсьене; ее воображение, воспламененное отчаянием, целиком было занято прелестями и обольстительной приветливостью г-жи д'Окенкур. Она сравнивала их со своей нелюдимостью, мрачностью и суровостью. Эта разница, эти сравнения преследовали ее всю ночь: она пережила все чувства, составляющие ужас самой черной ревности.
В страсти, жертвой которой она стала, все удивляло, все пугало ее женскую скромность. К генералу де Шастеле она питала лишь дружбу и признательность за его доброе отношение к ней. У нее не было даже книжного опыта: в монастыре ей внушали, что все романы непристойны. Со времени своего замужества она почти не читала романов. Подобные книги не следовало даже брать в руки тем, кому разрешалось беседовать с августейшей принцессой; к тому же романы казались ей грубыми.
«Но могу ли я сказать, что я верна своему долгу по отношению к самой себе? — спросила она себя под утро этой ужасной ночи. — Если бы господин Левен сидел здесь, напротив меня, и молча глядел на меня, как он это делает, когда не смеет сказать мне все, что он думает, удрученный безумной требовательностью, которую предписывает моя добродетель, то есть моя личная выгода, сумела ли бы я вынести его немые упреки? Нет, я уступила бы… Я не добродетельна, и я делаю несчастным того, кого люблю!..» Все эти огорчения оказались слишком сильны для ее здоровья: у нее начался жар.
Ее воображению, возбужденному жаром, с первого же дня доходившим почти до горячки, без конца представлялась г-жа д'Окенкур, веселая, любезная, счастливая, убранная очаровательными цветами, на концерте г-жи Малибран (ей рассказали о пресловутом букете), обладающая множеством соблазнительных прелестей, и Люсьен у ее ног. Сейчас же вновь являлась мысль. «Несчастная, разве я позволила господину Левену что-нибудь такое, что могло бы связать его со мной? На каком основании могу я помешать ему отвечать на предупредительность очаровательной женщины, которая красивее меня и в особенности любезнее, которая любезна так, как надо быть, чтобы понравиться молодому человеку, привыкшему к парижскому обществу, любезна своей веселостью, вечно новой и никогда не злой?»
Поглощенная этими печальными мыслями, г-жа де Шастеле не могла удержаться, чтобы не потребовать маленькое овальное зеркало. Она стала смотреться в него. Каждый раз она казалась себе все хуже и хуже. Наконец она заключила, что она решительно дурна собою, и одобрила вкус Люсьена, заставивший его предпочесть г-жу д'Окенкур.
На другой день жар был ужасный, и мысли, терзавшие сердце г-жи де Шастеле, еще более мрачны. От одного вида мадмуазель Берар у нее делались судороги. Она не захотела принять г-на де Блансе: он внушал ей отвращение, ей без конца мерещилось, что он рассказывает о роковом концерте. Г-н де Понлеве каждый день два раза навещал ее из приличия. Доктор Дю Пуарье лечил ее с энергией и последовательностью, которые он вкладывал во все свои действия: он три раза в день посещал особняк Понлеве. Больше всего в его предписаниях поразило г-жу де Шастеле то, что он совершенно запретил ей вставать; отныне она не могла уже надеяться видеть Люсьена. Она не смела произнести его имя и спросить горничную, заезжал ли он справиться о ней. Жар у нее усиливался из-за непрерывного внимания и нетерпения, с которым она напрягала свой слух, чтобы услышать столь знакомый ей шум колес его тильбюри.
Люсьен разрешал себе заезжать каждое утро. На третий день болезни он вышел из особняка Понлеве весьма встревоженный двусмысленными ответами доктора Дю Пуарье. Сев в тильбюри, он пустил лошадь вскачь и на площади, обсаженной зонтообразно подстриженными липами, которая была местом общественных прогулок, проехал совсем близко от г-на Санреаля.
Тот только что позавтракал и в ожидании обеда праздно прогуливался по улицам Нанси, опираясь на руку графа Людвига Роллера.
Пара эта представляла собою смехотворный контраст. Санреаль, несмотря на свою молодость, был непомерно толст, будучи ростом ниже пяти футов; у него был багровый цвет лица и огромные рыжеватые бакенбарды. У долговязого Людвига Роллера, бледного и жалкого, был вид нищего монаха, прогневившего своего настоятеля. На длинном туловище, по меньшей мере в пять футов и десять дюймов, сидела маленькая головка с бледным лицом и черными волосами, подстриженными в кружок, как у монаха, и ниспадавшими на уши. Мелкие неподвижные черты дополнялись угасшим и невыразительным взором. Черный, слишком туго затянутый и потертый мундир еще больше подчеркивал контраст между бывшим кирасирским корнетом, для которого жалованье было состоянием, и счастливым Санреалем, который уже много лет не мог застегнуть свой сюртук на все пуговицы и имел по меньшей мере сорок тысяч ливров годового дохода. Благодаря богатству он слыл храбрецом, так как носил трехдюймовые железные шпоры, не мог произнести четырех слов, не выругавшись при этом, и говорил более или менее пространно, лишь когда хотел затеять какую-нибудь громкую дуэльную историю. Он был очень храбр, хотя никогда не дрался, очевидно, потому, что все его боялись. Кроме того, он обладал искусством науськивать братьев Роллеров на тех, кто ему не нравился. Выйдя в отставку после июльских дней, эти господа скучали значительно больше, чем раньше; они втроем имели одну лошадь и с удовольствием выходили из своей апатии лишь для того, чтобы драться на дуэли; справлялись они с этим прекрасно, и талант этот внушал к ним уважение.
Был полдень, когда тильбюри Люсьена сотрясло плиты мостовой под громоздким Санреалем. Санреаль еще не успел побывать ни в одном кафе и был не совсем пьян. Поддерживаемый Людвигом Роллером, он забавлялся тем, что хватал за подбородок попадавшихся им навстречу молодых крестьянок. Он ударял хлыстом по тенту перед кафе и по стульям, расставленным под тентом; таким же образом он сбивал листву с низко свисавших ветвей липовых деревьев.
Проехавшее тильбюри отвлекло его от этого милого занятия.
— Не кажется ли тебе, что он хотел нас оскорбить? — спросил он Людвига Роллера, гляда иа него с серьезностью головореза.
— Послушай, — ответил граф Людвиг, бледнея, — этот фат очень вежлив, и я не считал, что он хотел нас обидеть, но я еще больше ненавижу его за его вежливость. Он едет из особняка Понлеве; он собирается, очень деликатно и не вызвав нашего гнева, похитить самую красивую женщину в Нанси и самую богатую наследницу, по крайней мере в том кругу, из которого ты и я можем выбрать себе жену… А этого, — прибавил Роллер непоколебимым тоном, — я не потерплю.
— Ты правду говоришь? — спросил восхищенный Санреаль.
— Ты должен знать, мой милый, — сухо заметил уязвленный Роллер, — что в подобных случаях я никогда не лгу.
— Ты что, собираешься хорохориться передо мной? — задорно ответил Санреаль. — Мы знаем друг друга. Верно то, что он от нас не ускользнет; он хитрое животное и удачно вывернулся из двух дуэлей, которые были у него в полку…
— Дуэли на шпагах! Великая важность! К ране, которую он нанес капитану Бобе, приложили двух пиявок. Но со мной, черт возьми, у него будет настоящая дуэль на пистолетах, в десяти шагах, и, если он не убьет меня, ручаюсь тебе, ему понадобится больше двух пиявок.
— Пойдем ко мне, не следует говорить о подобных вещах при шпионах, которыми кишит площадь. Я получил вчера ящик киршвассера из Фрейбурга в Бризгау. Пошлем предупредить твоих братьев и Ланфора.
— Зачем мне нужно столько людей? Пол-листка бумаги решит дело!
И граф Людвиг быстро зашагал к кафе.
— Если ты собираешься грубить мне, я уйду… Надо помешать этому проклятому парижанину доказать при помощи какого-нибудь фокуса нашу вину и потом посмеяться над нами. Что мешает ему распустить в полку слух, что среди нас, молодых лотарингских аристократов, организовалось общество страхования от похищения вдовушек с хорошим приданым?