Люсьен Левен (Красное и белое)
Шрифт:
— Даю вам слово прослужить полтора года, если только мне не придется покрывать убийство; если бы, к примеру, мой министр предложил четырем-пяти офицерам последовательно драться на дуэли с каким-нибудь слишком красноречивым депутатом.
— Ах, мой друг, — расхохотался от всего сердца г-н Левен, — вы с луны свалились? Будьте покойны, таких дуэлей никогда не будет, и не случайно.
— Это было бы, — совершенно серьезно продолжал сын, — поводом к отказу от службы. Я тотчас уехал бы в Англию.
— Но кто же будет судьею преступлений, о доблестный муж?
— Вы, отец.
— Мошенничества, обманы, предвыборные махинации не расторгнут нашей сделки?
— Я не буду
— Фи! Это специальность литераторов. Во всяких грязных делах вы будете только давать руководящие указания, исполнять же их будут другие. Вот основной принцип: всякое правительство, даже правительство Соединенных Штатов, лжет всегда и во всем; когда оно не может лгать в основном, оно лжет в мелочах. Далее, есть ложь хорошая и ложь дурная. Хорошая — это та, которой верит публика, имеющая от пятидесяти луидоров до пятнадцати тысяч франков ежегодного дохода; на отличную попадается кое-кто из людей, имеющих собственный выезд; гнусная — это та, которой никто не верит и которую повторяют лишь потерявшие стыд министерские прихвостни. Это твердо установлено. Это одно из первых правил государственной мудрости, о котором вам никогда не следует ни забывать, ни заикаться.
— Я вхожу в воровской притон, но все его тайны, малые и великие, доверены моей чести.
— Умно. Правительство шарлатански присваивает народные деньги и народные прерогативы, каждое утро торжественно клянясь уважать их. Вы помните красную нить, вплетенную во все снасти любого размера на судах английского королевского флота, вернее, помните ли вы «Вертера», где я прочел об этой интересной подробности?
— Отлично помню.
— Вот вам образ корпорации или отдельной личности, которой приходится поддерживать какую-нибудь основную ложь. Не существует бескорыстной и простой истины: поглядите на доктринеров.
— Ложь Наполеона была далеко не так груба.
— Есть только две вещи, в которых люди еще не нашли способа лицемерить: это занимать кого-нибудь беседой и выигрывать сражение. Впрочем, не будем говорить о Наполеоне. Вступая в министерство, оставьте за порогом нравственное чувство так же, как некогда забывали о любви к отечеству, вступая в отечественную гвардию. Согласны ли вы полтора года быть шахматным игроком, не брезговать никакими денежными делами и бросить игру только в том случае, если речь зайдет о крови?
— Да, отец.
— Ну, так не будем больше об этом говорить.
Господин Левен быстро вышел из ложи. Люсьен обратил внимание на его походку двадцатилетнего юноши: очевидно, эта беседа с глупцом смертельно утомила его.
Люсьен, сам удивленный тем, что заинтересовался политикой, стал всматриваться в зрительный зал. «Вот я среди всего, что есть наиболее элегантного в Париже. Я вижу здесь в изобилии все то, чего мне не хватало в Нанси». Вспомнив о милом его сердцу городе, он вынул из кармана часы. «Сейчас одиннадцать; в те дни, когда мы бывали особенно откровенны друг с другом или особенно веселы, мой вечерний визит затягивался до одиннадцати часов».
Малодушная мысль, которую он уже несколько раз прогонял от себя, с неодолимой силой снова всплыла в его сознании:
«А что, если я наплюю на министерство и вернусь в Нанси, в свой полк? Если я попрошу ее простить меня за тайну, которую она мне не доверила, или, лучше, если я ничего не скажу ей о том, что видел, — это будет справедливее, — почему бы ей не принять меня так, как она приняла накануне рокового дня? Здраво рассуждая, могу ли я считать себя оскорбленным тем, что, не будучи ее любовником, я случайно натолкнулся на доказательство ее любовной связи с другим, связи, существовавшей до знакомства со мной?
Но буду ли я в состоянии относиться к ней по-прежнему? Рано или поздно она узнает истину; я не сумею скрыть от нее правду, если она спросит, и тогда, как это бывало со мною уже не раз, отсутствие у меня тщеславия заставит ее презирать меня как человека без сердца. Буду ли я спокоен, сознавая, что, заглянув мне в душу, она станет меня презирать, в особенности поскольку я не в силах ей признаться?»
Этот важный вопрос сильно волновал Люсьена, между тем как его глаза и бинокль с бессмысленным, машинальным вниманием задерживались поочередно на всех женщинах, заполнявших собою модные ложи. Он узнал некоторых из них; они показались ему провинциальными комедиантками.
«Боже великий, я буквально схожу с ума! — мысленно воскликнул он, обведя биноклем все ложи до последней. — Этим же именем «провинциальных комедианток» я называл женщин, которых встречал в салонах госпож де Пюи-Лоранс и д'Окенкур! Человек, страдающий опасной горячкой, может находить сладкую воду горькой на вкус. Главное, чтобы никто не заметил моего безумия. Я должен в разговоре повторять только общие места и ни на йоту не уклоняться от мнений, господствующих в той среде, куда я попаду. Утром — усидчивая работа в служебном кабинете, если только у меня будет кабинет, или продолжительные прогулки верхом, вечером — подчеркнутый интерес к театру, вполне естественный после одиннадцатимесячного вынужденного пребывания в провинции; в гостиных, поскольку мне нельзя будет совершенно уклониться от их посещения, — явное пристрастие к экарте».
Размышления Люсьена были прерваны внезапной темнотой: всюду уже тушили лампы. «Прекрасно, — с горькой улыбкой подумал он, — спектакль интересует меня до такой степени, что я последним ухожу с него».
Через неделю после разговора в Опере в «Moniteur» можно было прочесть: «Отставка министра внутренних дел, господина N. Назначение на эту должность графа Де Веза, пэра Франции». Аналогичные приказы по четырем другим министерствам; и значительно ниже, на месте, почти незаметном: «По приказу… господа N., N. и Люсьен Левен назначаются рекетмейстерами. На господина Л. Левена возлагается заведование личной канцелярией министра внутренних дел графа де Веза».
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ
В то время как Люсьен получал от отца первые уроки житейской мудрости, в Нанси происходило вот что.
Когда через день после внезапного отъезда Люсьена об этом крупном событии узнали г-н де Санреаль, граф Роллер и другие заговорщики, собравшиеся за обедом, чтобы решить вопрос о дуэли с нашим героем, они точно с неба свалились на землю. Они восхищались г-ном Дю Пуарье безмерно. Они не могли догадаться, каким образом он добился успеха. Повинуясь первому движению, как всегда великодушному и рискованному, эти господа забыли об отвращении, которое им внушал дурно воспитанный мещанин, и они в полном составе отправились к нему с визитом. А так как провинциал с жадностью хватается за все, чему можно придать характер официальности, за все, что может нарушить однообразие его обычной жизни, они с важностью поднялись на четвертый этаж, где обитал доктор. Войдя в комнату, они молча отвесили поклон и выстроились шеренгой вдоль стены, предоставив слово г-ну де Санреалю. Среди множества общих мест Дю Пуарье поразила одна фраза: