Люсьена (др. перевод)
Шрифт:
Конечно, не было и речи о том, чтобы быть совсем откровенной с Мари. Но было невозможно оставлять ее дальше в полном неведении.
Какую найти увертку? Как овладеть собой настолько, чтобы придать моему рассказу как раз подходящий оттенок? Я знаю, что Мари ни слишком подозрительна, ни слишком прозорлива. Но мне трудно не приписывать ей моей собственной проницательности. Если я не буду действовать с совершенным искусством, я сама начну искать в ее глазах коварную мысль, о которой она и не воображала, и увижу в них мое смущение непомерно увеличенным.
Я переходила от застенчивости к смелости и обратно. Внезапно я воспользовалась одной из этих волн мужества, чтобы броситься вперед:
— Скажите-ка, Мари, вы никогда не говорили мне о некоем г-не Пьере Февре, который, по-видимому, довольно
Я стала очень многоречивой. Я чувствовала, как во мне возникает час болтовни, смешливой, поверхностной и, при желании, лживой.
Мари ответила мне спокойно:
— Ах, да! Г. Февр, правда. Мне его представляли. Я даже обедала с ним.
— С ним?
— Да, у них.
— Он ухаживал за вами?
— Почему? Нет, он не ухаживал за мной. Помню, он много говорил. Он даже слишком много говорил. Г-жа Барбленэ, со своей провинциальной вежливостью, сказала что-то вроде того, что я настоящая ученая, что я произвожу перед своими ученицами изумительные опыты, что ни один инженер не мог бы состязаться со мной в вычислениях и что до знакомства со мной ее дочери никогда не поверили бы, что женщина может столького достигнуть в подобных занятиях. Тогда он углубился в физико-математические вопросы; это были просто намеки, но одна мысль влекла за собой другую. Он вспоминал то, чем когда-то увлекался. Он стал говорить, что обидно пробыть два года на специальных курсах, пройти весь курс политехнической школы и иметь не знаю сколько дипломов, чтобы стать чем-то вроде управляющего отелем — он, кажется, ведает административной частью, снабжением на большом пассажирском пароходе. Он совсем забыл о присутствии Барбленэ или, вернее, об их уровне, потому что иногда как будто спрашивал их мнения, и было смешно слушать, как он сожалеет перед этими людьми о временах, когда он думал, что открыл общее уравнение вязкости газов. Да, надо было видеть, как он потрясал десертным ножом, держа его за кончик лезвия, и впивался в папашу Барбленэ тревожным взглядом, как будто папаша Барбленэ мог отпустить ему вдруг потрясающее возражение.
— А не было ли это способом ухаживать за вами?
— Если хотите; однако, я не думаю. Мое присутствие возбуждало в нем целый ряд мыслей, которые он давно потерял из виду и к которым возвращался с удовольствием. Он и произносил их вслух.
— А не был он рад заодно слегка поразить Барбленэ? Особенно барышень?
— Нет, у меня не было такого впечатления. Это даже довольно любопытно. Казалось, будто он ведет себя совсем так, как эти невыносимые люди, которые позируют для галерки, а на самом деле было как раз наоборот. Вы скажете, что я очень неясно выражаюсь? Вы знаете, я…
— Нет, я понимаю вас. И вы встречали его и другие разы?
— Да, кажется, два или три раза, но на ходу.
— Вы мне не говорили об этом.
— Ну да, обед, о котором я говорю, был до того, как вы познакомились с Барбленэ. И потом, признаюсь вам, я никогда об этом так много не думала, как сегодня… Но почему? Вы придаете особое значение этому господину?
— Я? Ничуть. Но так как это единственный молодой человек, бывающий в доме, невольно спрашиваешь себя, не имеет ли семья видов на него.
— Да, это правда. Я вспоминаю, что в свое время думала об этом.
— Вы ничего не заметили между ним и сестрами?
— Ничего
— Да… Значит, вы думаете, что если бы там существовал какой-нибудь проект насчет этого г-на Пьера Февра, вы бы знали о нем?
— Безусловно.
Я постаралась насколько можно продлить вечер с Мари Лемиез, хотя она дала мне понять, что ей нужно работать. Я не боялась остаться одна. Но одиночество, без сомнения, снова поставило бы меня лицом к лицу с мыслями и впечатлениями дня, и я видела, как они поджидают меня толпой. И хотя мне не терпелось вольно слиться с их суматохой, хотя я заранее была уверена, что получу от этого ценное возбуждение, я все не чувствовала себя достаточно подготовленной к этому торжественному внутреннему событию.
Было одиннадцать часов, когда я вернулась к себе. Да, окончания дней не похожи друг на друга. И если бы у меня хватило мужества призвать весь накопившийся у меня за жизнь опыт, я бы охотно сопоставила в размышлении, которое развивалось бы, как фриз, то, как душа сбрасывает свой ежедневный груз. Может быть, это было бы полезно для счастья. Думаю, что, во всяком случае, в этом было бы утешение. Но я еще недостаточно стара.
На этот раз небольшое пространство моей комнаты произвело на меня впечатление волшебной ограды. И я увидела, что нечего расчитывать на что-то вроде пережевывания, как я могла бы того ожидать. Восстанавливать по порядку все события дня, минуты разговора у Барбленэ, положения действующих лиц, неожиданное поведение Пьера Февра, нашу длинную прогулку вдоль темных улиц, то, что он говорил мне, то, как я держалась, наконец, встречу с Сесиль… Нет. Все это, конечно, имело некоторое значение; все это еще нужно было рассмотреть, но не сегодня. Или, во всяком случае, сейчас такие мысли были мне неприятны.
В то время, как я распускала волосы, и гребенка, брошенная мной, скользнула с легким шумом по мрамору комода, мне представилась церковь, выходящая на большую холодную улицу предместья, улицу с трамвайными столбами, порывами ветра и ломовыми; женщина, которая идет по улице, видит церковь и заходит в нее. У этой женщины всякие неприятности, и если она входит в церковь, то это и для того, чтобы больше не думать о них, и для того, чтобы подумать о них лучше.
Потом мои глаза остановились на гребенке, позабавились изучением ее выгиба и отсветов, видом мрамора, блестевшего вокруг. Я пожалела, что больше не ребенок. Будь я еще маленькой, я знаю, чем стала бы гребенка: санями в северной стране, санями, остановившимися в огромной степи. Печальное солнце озаряло бы ровный снег. Может быть, люди в санях услышали бы волчий вой, может быть, одна из лошадей запряжки околела бы от холода.
Когда я легла, я заметила, что не хочу спать и не боюсь бессонницы. Я удивлялась легкости, с которой мы иногда живем, непринужденности, с которой существуем. Бывают дни, когда нам удается убить время, только цепляясь за нить интересных мыслей; мы страшно боимся, чтобы они нас не покинули, мы льстим им изо всех сил. На этот раз я не нуждалась даже в мыслях. Кровать принимала меня не так, как всегда. Она сообщала мне не столько ощущение отдыха, сколько ясность, подобную той, которую внушают возвышенные и покойные места. Я чувствовала, как во мне рождаются слова вроде «чистота вершин».