Лжедимитрий
Шрифт:
Старик плакал – тихо-тихо, как ребенок. Оплакивалась жизнь, оплакивалась молодость, хоронилась пережитая, закатившаяся славушка…
Казачата робко смотрят на старика. Иные всхлипывают.
– Дедушка, не плачь, не плачь, родненький! – молится Захарушка, припадая к сивой, поникшей голове.
А на майдане шум, говор. Особливо звучит здоровый голос кудрявого длинноусого Трени:
– Атаманы-молодцы, помолчите! Гришка Отрепьев говорит! Григорий Богданов сын Отрепьев от московского царевича Димитрия речь держит!
– И буде сподобит его Господь Бог на прародительском царстве сесть и скифетро московское восприять, и он, царевич, вас, донских казаков, не оставит – великим жалованьем пожалует. А буде он, царевич, то московское скифетро закрепит за собой и родом своим сызнова и дает он зарок великий – со всем своим царством и с донскими и запорожскими казаками идти на проклятые агаряны, сиречь на турецких людей, войною, боем великим, и из Царяграда агарян высечи и из Иерусалима-града высечи тако ж, – нараспев, несколько надтреснутым голосом взывает Отрепьев.
– Любо ль, атаманы-молодцы? – гудит молодой баритон Ивашки Заруцкого.
– Любо! Любо! – дрожит майдан.
– Не любо! Не хотим! – отзываются другие голоса.
– Любо! Любо! – перекрикивает майдан.
– Почто не любо? – зычит Ивашка Заруцкий.
– Любо! Любо!.. Разнесем!.. Долой Бориса!.. За Димитрия постоим!.. Любо! Стоим! – Голоса стоном стонут. Майдан превращается в одну громадную глотку – разгорается народная буря…
Но в это время от группы детей отделяется массивная, хотя и согбенная фигура столетнего старца Заруки. Опираясь на плечо внучка, он входит на середину майдана и стучит костылем о сухую землю.
– Стойте, детушки! Послушайте вы меня, казака старого, матерова! – заговорил он, сверкая глазами.
Все с изумлением смотрят на старика. Он стоит среди майдана, опираясь дрожащею рукою на курчавую головку Захарушки. В этой согбенной фигуре, в этой белой, как кипень, голове с развевающимися по ветру прядями волос, в этих старых, заплаканных глазах так много величия, что буря мгновенно утихает…
– Послушайте, детушки! – продолжает старик дрожащим голосом. – Повнемлите моему смертному наказу!
Потом, протянув руку по направлению к Дону, синяя поверхность которого виднелась за отмелью, старый ермаковец начинает медленно причитать, словно по писаному:
– Эх ты, Дон-Донина, тихой Дон Иванович! Повнемли ты моему наказу смертному. Немало я пожил с тобою, тихой Донушка, немало и Волгой-рекой хаживал, и Камой-рекой плавывал, и в Сибирушке студеной бывал, – немало пожито, немало продумано-погадано. Родился ты, Дон Иванович, в Московской земле, и поят-кормят тебя московские реченьки, и детки твои, донские храбрые казаченьки, – все тоей же Московской земли детушки, – ин быть тебе, тихой Дон Иванович, со Московскою землею заодно!
– Любо! Любо! – гудит майдан.
– Дедушка Зарука дело
– Заодно! Заодно!
Старик поднял клюку, как бы требуя снова внимания. Голоса умолкли.
– Много пожито мною, много думано, детушки! – продолжал старик, глядя куда-то вдаль, как бы заглядывая в будущее. – И видят мои старые очи то, чего не видят ваши молодые. Жить Москве вековечно, до скончания света, а тихому Дону Ивановичу служить своей матушке – Московской земле верой и правдой тако ж вечно. Таков мой наказ, детушки, и таково мое благословение. А будет перечить Дон Москве – ин не будь над ним мое благословение.
– Аминь! Аминь! Аминь! – громко произнес Отрепьев. – Пророческое сие слово, атаманы-молодцы, пророческое: будет Дон заодно, постоит с Москвою, и будет чрез то Дон силен и славен, и какова слава будет Москве, такова и Дону, и какова честь Дону, такова и Москве.
– Так-так, – подтвердил старый Зарука, – таково и мое благословение… А теперь прощайте, детушки… Мне с майдану пора в могилу…
Дальше он не мог говорить – ему изменили силы, ноги, голос…
– Ой, батюшки! Дедушка падает, – с испугом закричал Захарушка, силясь поддержать старика.
Но было уже поздно: дряблое старое тело, как сноп, свалилось на землю, на майдан, по которому когда-то бодро ступали крепкие ноги Заруки.
Старика подняли и повели. Майдан продолжал шуметь, тысячи глоток рычали разом:
– Подождемте, братцы, атамана Корелу, да с ним и в поход.
Казачата также взволновались – общее возбуждение перешло и на них. Когда дедушку Заруку увели в курень, ребятишки подняли шум и визг невообразимый…
– Пойдемте в поход, атаманы-молодцы! – звонко кричал белокурый мальчик, босиком и в казацкой шапке, гордо изображавший из себя атамана.
– Любо! Любо!
– А кого, братцы, в атаманы хотите? – звенит тот же белокурый казачонок.
– Лаверку Баловня хотим! – раздаются детские голоса.
– Любо! Лаверку Баловня!
– Не любо! Не хотим, – возражают другие. – Подавайте нам Захарку Заруцкова!
– Любо! Любо! Захарку Заруцкова волим!
Последние пересилили. Когда Захарушка, проводив деда, вышел из куреня вместе со старшим братом своим – Иваном, толпа ребятишек бросилась к нему и, подавая чекмарь, кричала на разные голоса:
– Вот тебе булава! Вот тебе атаманская насека! Будь нашим атаманом…
Захарушка радостно, но с напускною важностью взял поднесенную ему палку, кланялся на все четыре стороны и говорил торопливо:
– Спасибо, атаманы-молодцы, за честь! Я не стою…
– Бери, коли дают! Войско дает! Любо! Войска слушайся! – волнуются детские голоса.
– Ах вы, пострелята, мразь эдакая, клопы, а тоже войском себя называют, – смеется Иван Заруцкий.
В поход! На конь, атаманы-молодцы, на конь!