Лжедмитрий II
Шрифт:
Сапега отшутился:
— Мои хоругви, вельможный пан Александр, на половине дороги между коронным и цариком…
— Вельможный гетман, — спросил Лжедмитрий, — здрав ли король?
Гонсевский надменно посмотрел на самозванца:
— Круль в здравии, и тебе бы прибыть к нему со смирением, а за то обещано тебе в удел Гродно либо Самбор.
Приближенные самозванца на Дмитрия смотрят: дерзко говорит посол. Вспылил Матвей Веревкин:
— Не милостью Жигмунда царствую я, а правом родительским. По мне же милее изба крестьянская, нежели хоромы круля.
Гонсевский попятился. Из двери, что вела из трапезной в поварню, выбежала Марина с искаженным от гнева лицом:
— Вельможный пан Александр, разве ты холоп круля, что лаешь на царя Дмитрия? Круль молвит: Речь Посполитая в поединении с Московией. Так отчего круль мир порушил и войной пошел? Альбо Сигизмунд не мае шляхетского гонора?
Гонсевский, пятясь к двери, бранился:
— Я шляхтич, холера ясна!
А Мнишек, наседая, бросала зло:
— Чуешь, пан Александр, цо я мовю, венчанная на царство московское? Поведай крулю, нехай уступит царю Дмитрию Краков, а в знак милости возьмет от него Варшаву.
Последнее Марина выкрикнула уже вслед выходившему из трапезной Гонсевскому.
Шаховской с Трубецким переглянулись: не ждали такого от Марины, а Заруцкий воскликнул:
— Я слышу речь государыни!
Сапега поднял палец:
— Цо есть царица, вельможный пан Иван!
…Над Звенигородом давно спустилась ночь, а жизнь в стане коронного гетмана не стихала. Шумно и весело в таборе маркитанток. Часть этого бойкого племени, оторвавшись от своих подруг, осевших в королевском лагере под Смоленском, перекочевала к Звенигороду. Добрались, пренебрегая опасностями, разбили свой цветастый табор. Выпрягли, стреножили коней, подняли оглобли и дышла фургонов, и развернулась бойкая торговля.
Потянулись в табор паны с добычей. Днем здесь все напоминало ярмарку, горластую, зазывную, а ночами горели костры, играла музыка, паны бражничали и веселились с беспутными и щедрыми на ласки бабенками, расплачиваясь за все всякой добытой рухлядью.
Случалось, наезжали к маркитанткам шляхтичи из отряда старосты усвятского Сапеги, поднималась стрельба, паны хватались за сабли, визг и злая брань висели над Звенигородом.
Вспоминая молодость, заходил в табор и коронный. Едва появлялся, как навстречу устремлялась самая проворная красавица со стульчиком и жбаном вина. Выпьет Жолкевский, посадит молодку на колени и, поцеловав, сетуя на годы, удаляется, усмехаясь в усы. Ему ли, чья жизнь прошла в седле, удивляться бродячему маркитантскому табору. Без него войско отяготится добычей и потеряет боеспособность и маневренность…
Коронный торопил время. Он рвался в Москву, пока боярам не стало известно о замысле Сигизмунда. Но прежде чем войти в город, Жолкевский должен отбросить от Москвы самозванца и исполнить королевский наказ — привести в повиновение Сапегу.
Станислав Жолкевский ждал, когда Москва пошлет стрельцов на самозванца, — тогда заиграют походные трубы и гусары коронного оседлают коней.
Всю ночь лил дождь, и земля уже не принимала влаги. Андрейка слышал, как она плакала, будто малое дитя, всхлипывала и пищала. Где-то далеко поблескивала молния и глухо рокотал гром.
Не спала, ворочалась Варварушка. Спустив ноги с полатей, Андрейка спрыгнул на мазанный глиной пол, вышел в темные сени, открыл дверь. Пахнуло свежестью, по лицу секанули косые струи. Андрейка прислушался. Шумел дождь, шелестела отяжелевшая листва, а за деревней недовольно ворчала выползшая из берегов река. В такую пору она бурлила и вертела на ямах, а в ее мути неслись коряги и разный хворост.
К утру небо очистилось, установилась ясная погода, и поднявшееся солнце заиграло многоцветно, выгрело.
К обеду Андрейка, взяв берестяной туесок, отправился в ближний лес, где накануне он обнаружил в старом дупле борть.
Теплый ветерок и солнце уже сделали свое, земля подсохла, взялась корочкой. Под лаптями она мягко подминалась, идти было легко, приятно. На душе у Андрейки радостно, день ему удавался: с утра вытащил на заброшенный с вечера крючок сомика, теперь вот за медом шел…
Борть оказалась с заполненными сотами. Не голодные пчелы встретили Андрейку беззлобно, да и брал он по справедливости, не грабил, срезал только часть, прикинув на глазок, чтобы осталось пчелам в зиму и борть к следующему сезону не вымерла с голода…
К вечеру, довольный, возвращался домой и не знал, какая беда ждет его. В отсутствие Андрейки нагрянули в деревню польские фуражиры, очистили клети, выгрузили зерно и убрались, сведя со двора и Варварушкину коровенку, а сама Варварушка едва спаслась от шляхтичей.
Еще за околицей учуяв крики и плач, Андрейка догадался, беда приключилась, а когда узнал, сел на лавку, задумался. Нет, не спрятаться Андрейке в деревне, когда народ горя с лихвой хлебает. Ране от своих бояр и дворян, а ныне еще от шляхты. Вон, до самой Москвы Речь Посполитая достала… А как все у Андрейки ладно получалось: и жена добрая, и хлеб сеял, и хозяйство вел…
Встал, обнял Варварушку:
— Прости меня, но должен я покинуть тебя. Негоже мне от общей беды скрываться, когда народ мыкается. Побьем недругов — вернусь к тебе…
Оставляя после себя пометный след, проехал конный авангард из московских дворян, а вскорости показалось и стрелецкое воинство. Пылили полки, покачивался лес бердышей и пищалей. Московские стрельцы брели неохотно, переговаривались, на жизнь сетовали:
— За службу шиш показывают, а самозванца воевать: «Стрельцы, иде вы?»
— От огородов, ровно от пуповины, оторвали.
— Капусту скоро квасить.
— Рано, пускай до морозов выстоит.
— Митька, а Митька, ты давеча кабанчика завалил?
— Почем знаешь?
— Визг на всю Ильинку раздавался, и смолятиной тянуло. Мясцом бы угостил.
— Своих голопузых полна изба.
— Эк, ребятушки, а моя благоверная лук вырастила — утром куснешь, до обеда слезы утираешь.
— Слышь, Васюхан, чтой-то Петька-купчик вкруг твоей женки петляет, никак торгуется?