Лжедмитрий II
Шрифт:
Жестокой была рукопашная, но неравные силы. Бой перешел на улицы. Люд искал спасения в соборе. Ляхи подожгли храм. В огне слышались крики и плач. Смрадный дым висел над городом. Улицы устлали трупы. Стрельцам и всем, кто попадался живыми, рубили головы, сажали на кол, топили в Днепре. Земля потемнела от крови, а вода в Днепре побурела и понесла в низовья тела смолян.
Не было пощады российскому человеку. Угоняли в плен оставшихся в живых. Увезли в Речь Посполитую воеводу Шеина, а боярыню Настену с детьми взял на себя
Фыркали и шарахались испуганные кони, ночами выли собаки в мертвом Смоленске. Сигизмунд отказался въезжать в город, он отдал его на разграбление. Король Речи Посполитой предал забвению заповедь Господню: «Кто прольет кровь человеческую, того кровь прольется рукой человека; ибо человек создан по образу Божию…»
А может, жил Сигизмунд по Новому Завету? «Не думайте, что Я пришел принести мир на землю, не мир пришел Я принести, но меч…»
Покинув разрушенный и сожженный город, король удалился в Варшаву. Вслед за ним отправилось и коронное войско.
Ночами к стенам смоленского кремля подходила волчья стая, усаживалась полукругом на мерзлую землю и выла подолгу и печально. Волки не боялись мертвых, а живых в городе почти не осталось.
Голодно и жадно заводил вожак, а стая подпевала. На самой высокой ноте серый умолкал, послушно затихали и остальные.
Тишина была короткой. Вожак поднимал морду к луне, принимался за свое, а стая подхватывала, пока на стену не взбирался кто-нибудь из смолян и не швырял в волков горящую головешку. Поджав хвосты, хищники пятились, чтобы снова начать свою песню.
В Успенском соборе патриарх Гермоген отслужил заупокойную литию по смолянам. Коротким плачем прозвучало его скорбное слово. Печально звонили колокола в Кремле и Китай-городе, в Белом и Земляном. Им вторили колокола всего Подмосковья…
На Москве читали грамоту, доставленную из Смоленского уезда, а в ней призывали не поддаваться лживым обещаниям Сигизмунда. «Обольщенные королем, мы ему не противились… Что же видим? Гибель душевную и телесную, — писали из Смоленского уезда. — Святые церкви разорены, ближние наши в могиле или в узах… Хотите ли такой доли?.. Король и сейм… решились взять Россию, вывести ее лучших граждан и господствовать в ней над развалинами.
Восстаньте, доколе вы еще вместе и не в узах; поднимите и другие области, да спасутся души и царство!..»
И еще писавшие грамоту обращались к доблести смолян: «Знаете, что делается в Смоленске? Там горсть верных стоит неуклонно под щитом Богоматери и разит сонмы иноплеменников!..»
На Думе Михайло Салтыков, недавно воротившийся в Москву из королевского стана, бородой тряс, ершился:
— К чему призывают уездные: от Владислава отречься. Не бывать тому!
Шереметев оборвал его:
— К чему Жигмунд в Смоленске бойню учинил, в святом храме люд пожег!
Зашумела Дума, да Салтыков всех перекричал:
— Сами повинны: отчего добром ворота не открыли! И нам то в науку, коли строптивость выкажем. Присягать королевичу, не слушать Ермогена-подстрекателя. Иного государя, кроме Владислава, нам не надобно!
Сытно отобедав, Мстиславский улегся на лавку у выложенной изразцами печи. По обычаю, он спал до сумерек, но в этот день не успел задремать, как явилась старая ключница, покачала головой, сокрушаясь:
— Батюшка, сокол мой, нет тебе покоя, не признает злодей обычаев российских. Ему сказываю, почивает князь, а он сапожищами топает, усами, ровно таракан, шевелит — подай ему боярина, и вся недолга.
— Да кто требует, Порфирьевна? — Мстиславский сел, спустив ноги на пол.
— Ротмистром назвался, кажись, Мазецкий.
— Мазовецкий, Порфирьевна.
— Истинно, сокол мой, батюшка.
— Так зови его сюда, пущай сказывает, с чем пожаловал.
Звеня шпорами, в палату вошел усатый краснощекий ротмистр, в малиновом кафтане и шапке из черного смушка, с золотым пером. На перевязи сабля турецкая, за кушаком пистоль с рукоятью, отделанной перламутром.
— Дзенькую, князь.
— Здравствуй и ты, вельможный пан. С чем пожаловал?
Из широких красных шаровар ротмистр достал письмо:
— От коронного гетмана тебе, князь, грамота. — И сует Мстиславскому бумагу.
Прочитал князь Федор, насупил кустистые брови:
— Ведомо ли тебе, ротмистр, о чем пишет коронный?
Мазовецкий усами повел, а князь продолжил:
— Он пишет, король велит ему вступить в Москву и привести московитов к присяге. Чай, и твоя рота готова исполнять этот указ?
— Мои гусары, князь, уже стоят у стен Земляного города.
Мстиславский сказал угрюмо:
— Назвался груздем — полезай в кузов. Согласились на Владиславе, проглотим обиду и от отца его. А может, наставника? Чать, королевич молод и захочет жить умом Жигмунда? Передай, ротмистр, коронному: мы примем его и с ним панство вельможное, но все воинство в город не впустим, поди, не в покоренную столицу вступают.
Раздосадованный неудачей у Коломенского, самозванец сказал Заруцкому:
— Уж не перенести ли мне столицу в иной город? Не желают меня бояре в Кремль впустить, пусть себе поживут без царя. То-то взвоют.
В палату вошла Мнишек, услышала, о чем разговор, взглянула на Заруцкого. А тот на Марину смотрит, отвечает:
— Москва есть Москва, государь, так ли, царица?
Мнишек согласно кивнула, сказав:
— Не в том суть, где жить, а откуда о власти заявлять. Москва Первопрестольная.
Самозванец фыркнул:
— Родитель мой в гневе на бояр в Александровскую слободу удалился, так не токмо бояре, весь люд московский на коленях к нему полз.
Марина поджала губы:
— Так то Грозный царь! Я же в Москве на царство венчана и московской царицей останусь.