Лжесвидетель
Шрифт:
Шпе любил шляться по территории мнимого храма и размышлять о том, что его способности странно используются природой, что именно ему суждено создавать никому не нужное, в то время как там, на востоке, разрушаются города, в которых привыкли жить люди.
Иногда он ясно видел тех, кто жил в его Иерусалиме когда-то, и шарахался в сторону, будто мешал кому-то пройти. Реальность становилась уже совершенно жуткой, когда из-под копыт проскакавшего мимо коня полетели камни.
Но вот что странно. Если он пытался представить себе толпу на главной площади, то возникали те же самые малагасийцы со
Никаких белых одеяний, никаких тюрбанов, никаких сандалий с драгоценными пряжками, никаких красавиц и пророков перед ним не возникало. Одна прошла женщина высокого происхождения, но явно не царица Савская, а именно та самая императрица, дворец которой пошел на храм.
Единственной реальностью была синагога. Ну, во-первых, это была настоящая синагога, правда, не имевшая никакого отношения к той, библейской, пережившей римскую осаду, но настоящая, такая же для Шпе невозможная, скрытная, лукавая, вечно недовольная, как и все синагоги, которые ему приходилось видеть. В детстве он обходил синагоги десятой стороной, боялся. Синагог в Манхейме, где он родился, было много, и прежде, чем сбежать к реке сквозь заросли невыполотого кустарника, он уже издали видел главную преграду на своем пути, вот такую же самую синагогу, и стремился проскочить.
Собственно, мысль о местечке, о цепи местечек, и возникла у него, когда он вспомнил детство.
Океан куда-то делся. Почувствовал, что здесь он не предполагается, и затих. Странно подумать, что Шпе, умелый строитель, главный архитектор рейха, до такой степени не учел океан.
Конечно, можно было бы на побережье выстроить многоэтажные гостиницы с ресторанами, магазинами, но кто в них согласится жить после тишины этих маленьких местечковых домов, как ты, становящихся еще меньше при свете заката.
Даже дожди как-то присмирели, вероятно, у них была какая-то договоренность с малагасийцами или привычка вот так монотонно идти и идти, а сейчас они сгинули вместе с теми, шли изредка и равнодушно.
Местечко Мадагаскар, в отличие от острова, не любило дождя. Что сумеешь сделать в дождь? А дел было много. В дождь приятно читать вместе с учениками в ешивах тору, а вот зерно в дождь не перемелешь, дырявая мельница пропускает влагу, торговля никакая в дождь, и даже, чтобы починить часы полицеймейстеру, надо в комнате зажечь свет, а накладно. Да и какая торговля в дождь, а как страшно за детей, вдруг они побегут по лужам и простудятся? Страшная штука этот мадагаскарский дождь, ненужная.
Ему нравилось строить здесь, ему, главному архитектору рейха, новые задачи могли показаться смехотворными, но ему нравилось. Привыкнув к другим масштабам, он склонялся, рисуя эти клетушки, почти скользя лицом по листу, но зато советы ему давали какие-то важные люди, не придававшие его мнению никакого особого значения.
Он был для них чем-то вроде карандаша или ластика, они водили его рукой и обсуждали это незначительное дело, строительство местечка всем кагалом. Хотя обсуждением это назвать было трудно, они ругались в его воображении, ругались, пока не вмешивался медовый голос ребе и не произносил последнего слова.
Никогда еще так не мешали Шпе работать. Но тем не менее с какого-то времени он и представить себе не мог, как это до сих пор работал в одиночестве, в лучшем случае учитывая пожелания одного заказчика, а не этих бестолковых, ничего не понимающих в пропорциях людей и вместе с тем таких конкретных, реально знающих, что им надо, именно им, ко всему приспособившимся, все понявшим, со всем смирившимся.
Шпе ни за что не согласился бы жить в таких домах. Он даже не заходил в них, доверяя слову немецких мастеров. Он хотел, чтобы первыми вошли те, кому эти дома предназначались. Пусть оценят и поглядят в его сторону недоверчивым взглядом: «Смотри, немец, а как угадал!»
А вообще-то о чем говорить, просто он делает свое дело.
Иногда Шпе, прогуливающемуся в сопровождении офицеров, явно виделись в окнах фигуры скорбно сидящих друг против друга людей, а однажды даже скрипнула дверь, он испугался, что выйдет хозяин дома, а вышел маляр с ведерком, посмотрел на высокое начальство, попытался отдать честь, но так устал, что только зевнул во весь рот и тоже испугался.
Конечно, здесь не хватало садов, огородов, той самой речки, к которой пробирался Шпе, обходя синагогу, но были птицы, конечно, не такие как в детстве, но все же птицы.
Но главное – лемуры. Он терпеть не мог лемуров, им никак не удавалось умереть, они все еще носились по веткам, голося, разыскивая островитян.
Удивительно, но к домам они не приближались, искали прежние лачуги и не находили.
Эти зверьки очень раздражали Шпе. Чем больше разрасталось хозяйство острова, тем меньше были они здесь уместны. Но, когда их пытались убить, так отвратительно орали, что Шпе запретил продолжать охоту и дальнейшую судьбу лемуров передоверил фюреру.
Когда несуществующие обитатели этих домов должны были ложиться спать, солнце тяжелой полосой заката опускалось на это чудо зодчества и затихало, не желая исчезать.
В эти минуты Шпе казалось, что в домах поют, а может быть, молятся, слов молитв он не слышал и как-то инстинктивно не прислушивался, но для песен над Мадагаскаром все уже было тоже готово, не хватало только исполнителей, но зато было столько любви и внимания даже к малейшим деталям обстановки, что песни должны были зазвучать в этих лесах, за этими домиками, и это будут хорошие песни.
Они могут быть даже и мадагаскарскими, не так уж счастье и печаль отличаются друг от друга, не хватало только исполнителей, но, как только фюрер вспомнит о Мадагаскаре, они появятся.
Фюрер вспомнил.
Он прилетел на остров усталый, отказался разговаривать о войне, сразу пошел по острову, загребая ногами пыль. Казалось, по сторонам не смотрел, а вглядывался в красную землю, чтоб не споткнуться, постоял внизу среди домов, прислушался, не услышал шума океана, удивился, взглянул из-под козырька ладони туда, в сторону холма, где возвышался белоснежный игрушечный храм, и сказал так негромко, чтобы его услышал только Шпе:
– Знаете, Шпе, я хотел бы здесь умереть.
Иерусалима я не помню. Мне его показывали то днем, сквозь яркое солнце, то ночью. Скрывали зачем-то. Помню только, что скрыть все равно не удалось. Что-то подсказывало мне, как двигаться по улицам