Лжесвидетель
Шрифт:
Но дареному коню и т.д.
И вообще здесь, наконец-то, вскипела жизнь, дай Бог здоровья
Ульману. Вовремя же ему пришло в голову сочинить оперу. Даже Совет старейшин, вечно хмурый и недовольный своей участью, в этот раз сидел удовлетворенный в пристроечке вроде ложи, глядя из-за занавесок, что творится в зале. Раввин тоже пришел, хотя до этого клялся, что проклянет эту дьявольскую затею, но после разговора с
Ульманом неожиданно притих и дал свое добро.
Все было хорошо, пока со
– Я хочу петь, но ребенка я вам не оставлю. Дивный голос, без которого и опера, и весь остров, и он сам, Захар, один раз услышав, уже не могли обойтись.
Сама же Люба всегда ходила по острову, как оборванка, в одном и том же, когда-то, возможно, красивом платье, висящем на ней теперь лохмотьями, не отпуская от себя ребенка.
– Я с тобой, – слышался крик девочки повсюду. – Куда ты бежишь?
– К черту туземные сюжеты, – шепнул на ухо Захару Зеленко. – Она сама сюжет. Она сама и ее ребенок. Да-да!
– Ну хорошо, Люба, – стараясь оставаться спокойным, обратился к ней
Густав Шорш,^53 режиссер спектакля. – Посади ребенка со мной, она будет сидеть в первом ряду, ты всегда сможешь ее увидеть.
– Нет, только рядом, вот как сейчас, как всегда, – и она еще крепче прижала к себе семилетнюю дочь.
Девочка даже не старалась освободиться от опеки матери, а прижималась все сильнее, с нескрываемой ненавистью глядя на Шорша.
Партнер Любы, Яков Зац,^54 индифферентно стоя невдалеке, ждал, чем это кончится. Он не вмешивался, берег голос.
– Но это же невозможно, – не выдержал Шорш, – невозможно строить мизансцену, когда у тебя под мышкой дитя. Композитор, – обратился он к Ульману, – да хоть вы объясните ей, что невозможно строить любовные сцены, когда у вас ребенок под мышкой, я не могу ничего объяснять в присутствии ребенка.
– А вы объясняйте, объясняйте, – возбужденно сказала Люба. – Вы просто обязаны говорить при ней о любви. Пусть она поверит, что любовь есть.
Ульман молчал. Только сейчас стало видно, как он устал.
– Почему вы предлагаете заниматься этим именно мне? – возмутился
Шорш. – Я не собираюсь заниматься ее воспитанием. Так вы будете или не будете петь?
– Я очень хочу петь, только я никому не оставлю своего ребенка.
Такое происходило всегда, вечно, как только доходили до этого места, и Захар Левитин с грустью понимал, что никогда не дождется премьеры этой оперы, а если и дождется, то с другой исполнительницей, а кто на острове поет лучше, чем Любовь Лангман?
В зале сидели очень просвещенные люди: и Арон Ройтман,^55 и Хаим
Ямпольский,^56 и ПинхосТемчин.^57 К огда он склонялся перед ними на улице в поклоне, они проходили сквозь него, как сквозь воздух, продолжая беседовать. Но сейчас даже они ничего не могли поделать.
– Свиньи, – услышал он голос раввина, пробирающегося к выходу. – Да оставьте вы, наконец, в покое эту бедную женщину!
– Хотите, я с ней посижу? – неожиданно предложил Захар, подойдя к деревянному настилу сцены близко-близко.
– А, это вы, Захар? – вглядевшись, спросила Люба растерянно. – Я не знаю… Вы разве умеете с детьми?
– Кажется, умею, – сказал Захар и улыбнулся девочке. Она узнала его и посмотрела вопросительно на мать.
– И никуда, никуда не уйдете?
– Куда я уйду? Я постою вот так, рядом со сценой, если господин
Ульман разрешит. Послушаю вас вместе с девочкой. Жаль будет, если она не узнает, как поет ее мама.
– Я пою для нее каждый день, – возмутилась Любовь.
– Это другое. Она должна услышать, как вы поете для других.
Почему-то эти нескладные слова почти убедили Любу, и она неуверенно спросила у девочки:
– Ты постоишь с Захаром недалеко от меня?
– Постою, – неожиданно согласилась девочка. – Захар совсем не страшный.
– Это я-то нестрашный? – решил пошутить Захар и, сделав жуткое лицо, сказал: – У-у-у!
Девочка отпрянула от него, обхватила мать, Захар замахал руками отчаянно, та снова закричала, что она хочет петь, но без ребенка не может, не может, режиссер сказал Захару презрительно:
– Ну вот, Левитин, снова вы все испортили.
Уходя из сарая, Захар чувствовал, с каким отвращением смотрели ему вслед мудрецы, сидящие в зале, и даже симпатичный Франтишек Зеленка задул свою трубку.
Захар шел, не поднимая глаз, что-то шепча, может быть, снова предлагая свои услуги, но что он мог предложить – ни голоса у него не было, ни слуха.
И Захар решил уехать из этого места. Остров большой, если на нем может разместиться целый народ. И почему, когда хочется, не посмотреть, как живут другие.
Самым трудным было получить разрешение на передвижение по острову.
Этим занимался Совет старейшин, и давать такие разрешения они не любили. Казалось им, что с трудом организованное мероприятие рухнет, если народ сдвинется с места.
– Я очень рассчитывал на вас, Захар, – сказал Эдельштейн. – Что вам не сидится? У вас шило в заднице. Вы помогали мне как-то устроить здесь людей. Я знаю остров. Это, конечно, не лучшее место на свете, но и не самое плохое. Уверяю вас, есть гораздо хуже.
– Я догадываюсь, – сказал Захар.
– Тогда почему вы дергаетесь? У нас уйма времени. Успеете попутешествовать.
– Здесь меня ничто не держит, – сказал Захар. – Раньше держала память о сыне, но и она куда-то подевалась. Может быть, я уже не нужен ему. Мне надо двигаться, иначе я умру.