Мадам Лафарг
Шрифт:
Я забыл сказать, что после отъезда г-на де Монрона оставшихся уток раздали крестьянам, и на протяжении целого года утки к столу г-на Коллара не подавались.
6
Мария Каппель подрастала, становилась все своевольнее, непослушнее, что только способствовало отчуждению матери. Вот что пишет об этом сама Мария:
«Живя взаперти в красивой, но такой тесной парижской квартире, обреченная долбить грамматику, историю, географию и только изредка выходить на прогулки в сад Тюильри, не имея свободы ни в движениях, ни в поступках, я тосковала и скучала, но что еще печальнее – докучала другим. Стоило мне запрыгать,
49
с. 15
Однажды навестить г-жу Каппель пришел маршал Макдональд, старинный друг семьи. Мадам Каппель пожаловалась ему на непослушание дочери. Старый вояка в тот же миг отыскал радикальное средство: маленькую бунтовщицу следовало немедленно поместить в Сен-Дени, институт для благородных девиц. Маршал брался ее туда определить. Мадам Каппель согласилась. Сговор произошел без ведома той, которая должна была стать его жертвой. И вот настал день, когда мать под предлогом прогулки посадила дочь в карету, которая покатила в сторону Сен-Дени, въехала во двор королевского дома, ворота за ней закрылись. Мадам Каппель представила маленькую Марию г-же Бургуэн, начальнице института, о приезде ее предупредил заранее маршал Макдональд.
Г-жа Бургуэн повернулась к своей новой пансионерке и сказала как можно ласковее:
– Мадемуазель, вас решили оставить со мной, и теперь у меня стало одной дочерью больше.
Но Мария вместо того, чтобы на ласку ответить лаской, метнулась к амбразуре окна и застыла там неподвижно – в ошеломлении слушала она, как мать перечисляет начальнице ее недостатки. Мадам Каппель не щадила гордости своей дочери, а та пообещала себе, что будет бороться с насилием, жертвой которого неожиданно стала.
Несколько ласковых материнских слов наверняка вызвали бы слезы у девочки и сломили бы ее волю, но несчастье Марии Каппель состояло в том, что ее никогда не понимали и не одобряли близкие, жившие рядом с ней. Гордыня ее была слишком велика, вполне возможно, куда больше всех ее заслуг и достоинств. Как Сатану, Марию Каппель сгубила гордость.
Мать вышла из комнаты, сославшись на какой-то пустяковый предлог, решив даже не прощаться с дочерью. Мария приняла это за равнодушие к ней, тогда как баронесса хотела только избежать мучительной для обеих сцены, боялась не устоять перед слезами девочки. Мария решила, что мать ее бросила.
Пришла воспитательница и забрала девочку из амбразуры окна, где та так и стояла неподвижно. Сердце Марии обливалось слезами, но гордость запрещала ей плакать на глазах у чужих людей. Девочку повели в бельевую, где раздели, как раздевают осужденных в тюрьме или послушниц перед постригом, унесли ее муслиновое платьице с вышивкой, атласную шляпку, ажурные чулочки, туфельки из золотистой кожи и взамен дали длинное черное платье, чепец, грубые черные чулки и грубые кожаные башмаки.
Увидев себя в зеркале в новом одеянии, девочка разразилась рыданиями и стала звать мать:
– Мама! – кричала она. – Мама! Мама!
Мужество ее ослабело, гордость поколебалась.
Мадам Каппель открыла дверь, маленькая Мария готова была броситься в ее объятия, но баронесса приложила все усилия, чтобы сохранить суровость и помешать бурному изъявлению чувств. Она поцеловала дочь, украдкой уронила слезинку, которую девочка все же должна была увидеть, попрощалась и ушла.
Мария бросилась с рыданием на кровать, которую ей отвели, кусала простыню, чтобы заглушить крики, и считала себя самым одиноким и несчастным ребенком на свете. В эту минуту в отношениях матери и дочери возникла глубокая трещина. Ох уж эти трещины, они так легко становятся рвами, а потом и бездонными пропастями.
Мария Каппель рисует любопытную картину своего первого дня пребывания в Сен-Дени. Наряду с описанием первого дня в Легландье, оно должно стать достоянием читателя, чтобы можно было понять то горькое отчаяние, которое в первый раз наполнило сердце ребенка, а во второй – сердце молодой женщины.
«Мой первый день в пансионе был настолько не похож на мою свободную и независимую жизнь дома, что память о нем запечатлелась в моем мозгу неизбывной болью. Я спала, когда колокол разбудил наш дортуар, где спали двести девочек. В недоумении я открыла глаза, и боль проснулась во мне вместе с первой забрезжившей мыслью.
Причесавшись, ученицы входили группами по двадцать человек в умывальную – там над длинным медным тазом торчали краны, вода текла ледяная, а мы только что встали из теплой постели. Большинство девочек не окунули в воду и мизинца. Я умывалась как следует. Увидев мои посиневшие от холода руки, девочки принялись потешаться над моей страстью к чистоте.
Облачившись в наши унылые одеяния, мы отправились к мессе, потом встали на молитву. Это были не те несколько теплых слов, обращенных к доброму Боженьке с просьбой помочь стать послушной и сохранить здоровье близким – так я молилась дома; здесь молитва была длинной и трудной, и читали ее по книге. Молились за всех – за папу, короля, епископов, дьяконов, архидьяконов и все монашеские ордена. Младшие девочки досыпали, клюя носом, старшие повторяли уроки или дочитывали роман, который где-то раздобыли тайком. Так прошел церковный час. Потом, построившись, мы отправились в столовую завтракать невкусным супом, после чего нас оставили в галерее до начала занятий.
Нужно было повторять уроки, по девочки разбились по группкам и принялись болтать над раскрытыми книгами. Все смотрели на меня с самым искренним любопытством. Дочка отважного генерала Дюмениля – я познакомилась с ней у моего дедушки, ее тоже звали Марией – представила меня своим подругам, и с этой минуты я стала принадлежать партии ярых бонапартисток.
Начались уроки, и меня стали спрашивать. Дома училась почти что самостоятельно, листала учебники наугад и знала обо всем понемножку, но ничего обстоятельно. Учителя были в затруднении, они не знали, в какой класс меня определить. Я упросила поместить меня в класс Марии Дюмениль, пообещав, что нагоню пройденное в свободное от уроков время. Училась я легко, и не сомневалась, что без труда выполню обещанное.
Ради первого дня меня отпустили с уроков, но я никак не могла успокоиться и продолжала рыдать. Тогда мне посоветовали пойти поиграть на пианино, чтобы отвлечься от печальных мыслей. Войдя в зал, где стояло пятьдесят инструментов, я едва не оглохла – все играли одновременно, со всех сторон неслись гаммы, сонаты, вальсы, этюды, романсы, каденции, исполняемые с разной громкостью. Всевозможные музыкальные пьесы смешивались, сталкивались, звучали фальшиво. Я села за пианино, но клавиши остались немы и только увлажнились слезами.