Мадам Мисима
Шрифт:
А, господин следователь. Вы снова здесь. Я не слышала, как вы вошли. Или вы и не уходили?
Вы так добросовестны, что у вас не остается времени на отдых. Напомните мне, чтобы я написала об этом вашему начальству. Такие усердные сотрудники — редкость в наши дни. Вижу по вашим глазам, что вы надеетесь на повышение. Ну что ж, ждать осталось недолго. Я об этом позабочусь. Кое-какие связи у меня остались. Мое имя по-прежнему кое-что значит, даже для тех, для кого до недавнего времени оно не значило ничего. (Пауза.)
Как вы меня находите? Ваши люди постарались на славу. Три
У вас бедное воображение. У вас и у вашего ведомства. А жизнь без воображения вообще ничего не стоит. Но вы еще молоды. Для вас еще не все потеряно. Ну ладно, расслабьтесь. Что вы так напряглись? Только не говорите, что впервые видите, как обрабатывают подозреваемого. Хотите взглянуть вблизи? (Распахивает кимоно.) Подойдите поближе, не бойтесь. (Пауза. Запахивается. Туго подпоясывается поясом. Смотрит на свои босые ноги.)
Вы и в самом деле слишком чувствительны. Вам стоит серьезно задуматься, подходит ли вам эта работа. Что по этому поводу говорит ваша супруга? Или она довольна, что вы приносите зарплату, а как именно вы ее зарабатываете, ее не слишком интересует? (Ложится на нары. Тянет на себя одеяло.) Простите, но я должна немного отдохнуть. А вы не уходите. Вы мне совершенно не мешаете. (Пауза.)
Как ваши писательские потуги? Смотрю, вы ничего мне не принесли почитать.
Да нет, я и не думала вас пришпоривать. Наверное, начальство и так вас торопит. Да и время не стоит на месте. До процесса осталось всего ничего. Вы приходите сюда ежедневно, а что толку? Я играю по своим правилам, вы — по своим. Так мы ни к чему не придем.
Я пытаюсь вам помочь, но вы мне не позволяете. Мои попытки раскрыть вам глаза вы воспринимаете как легкомыслие. Ищите истину в фактах, а справедливость — в наказании. Вы ведь сами не знаете, какая она — истина. И в чем справедливость. Когда-то где-то кто-то второпях что-то вам объяснил, да вы и это забыли. Остались лишь два слова, лишенные смысла. И вы стесняетесь даже произнести их вслух. (Пауза.)
Воля ваша. Сегодня у меня нет сил, чтобы настаивать. Скажите, бедный мой мальчик, как сделать вас счастливым, пока это все еще в моих силах. (Пауза.)
Поговорить о нем? Да ведь мы только о нем и говорим.
Разумеется, я его знала. Можно сказать, что всю свою жизнь я знала только его. Сначала была его сумасшедшая больная бабушка-самурай, укравшая его у матери просто так, от нечего делать. Потом — его мать, без которой он просто не мог дышать и которую носил на руках до самого конца. Затем — его жена, которая тащила его на своем горбу целых двенадцать лет, а он в благодарность оставил ее вдовой с двумя маленькими детьми на руках. И, наконец, я. Его кайсаку. Личная Ника Самофракийская, благодаря которой он смог выиграть битву с самим собой, причем так, что его собственная голова стала последней точкой в неразборчивой рукописи его жизни.
Почему он это сделал? Да по многим причинам. По-моему, потому, что у него было все. А когда у человека есть все, он живет в постоянном страхе, как бы это все не потерять. Этот страх постоянно растет и мешает видеть, что там, за линией
Он написал свои книги, везде побывал, все изведал, воспользовался всеми благами своей чудовищной славы, выполнил все взятые на себя обязательства, обеспечил своих близких, простился с друзьями, не забыл и о врагах, пребывая на сцене так долго, что ему уже было безразлично, как его зрители проводят — аплодисментами или свистом.
Люди смотрят, но не понимают. Поэтому умирают с открытыми глазами. А у него в конце осталась только я. Потому что он решил умереть как герой, и я должна была ему в этом помочь.
И когда острие вошло в его обнаженный живот, клоунада, наконец, закончилась. Мы оба это поняли. Усилием воли он расслабил мускулы живота, чтобы лезвие легче вошло в его плоть, и нажал. Он столько лет к этому готовился. А я плотнее сжала в ладонях рукоять меча, который он сам мне дал. И все. Остальное вы знаете. Вы видели фотографии, смотрели фильмы, слышали анекдоты, читали книги. (Пауза.)
Что? Не читали? (Смеется.) Я ведь велела вам читать классиков, господин следователь. (Нарочно шепелявит.) Классиков! Классиков. (Смеется взахлеб, до слез. Затем спокойнее.)
Ох, больно. Перестаньте. Смилуйтесь над своей жертвой. Я ведь вижу, что вы хороший мальчик. Вряд ли в ваши служебные обязанности входит желать мне зла. Для вас это может быть средством, но не целью. Что такое несколько оплеух и несколько выбитых зубов на пути к истине? И даже несколько сотен вольт во имя справедливости? Эх, господин следователь, вам еще учиться и учиться! Вы еще многих заставите страдать, прежде чем научитесь. (Пауза.)
Мисима был самым известным человеком в Японии! Можете себе это представить? Более известным, чем премьер-министр. И, может, даже известней, чем Император, хоть так говорить — святотатство. А сейчас он стал еще известней. Он всегда знал, как сделать себе рекламу.
В тот памятный день он обеспечил даже вертолеты японского государственного телевидения NHK. Они кружили над площадью, на которой он собрал более тысячи солдат, чтобы произнести перед ними речь о верности Императору. Вот только вертолеты ревом моторов заглушали его, а солдаты — освистывали. И тогда я, глядя на все это из своего окна, подумала: «Реклама убивает. Не слава, а популярность. Не признательность грядущих поколений. А эти телекамеры. Не книги, а газеты».
Рев вертолетов заглушал его голос. Он стоял там, на террасе — маленький, жилистый и страшный. В безмерном отчаянье от того, что ему предстояло. Никто его не слушал — все слушали вертолеты. И каждый в отдельности слушал себя. Свое собственное «у-у-у» и «а-а-а». Свое «пошел вон отсюда, кретин!» и «уберите этого идиота!». Площадную брань, которую изрыгали их юные грубые солдатские глотки.
Но даже если бы они его слышали, это уже не имело значения. Даже его собственные гвардейцы не понимали, что происходит. Только телекамеры продолжали работать. Микрофоны журналистов усиливали рев толпы. Император сидел в своем дворце и ни о чем не подозревал, потому что император, это не человек, а принцип, он и не должен ни о чем подозревать. (Пауза.)