''Магия'' – энциклопедия магии и колдовства
Шрифт:
На очаге аппетитно побулькивает чай (он соленый, с жиром – почти суп), шкворчит двадцатиглазая яичница с салом в огромной сковороде, и уже произнесены первые тосты за знакомство. Алексей Григорьевич оживляется, но говорит немного, да и то все по-алтайски, русским он владеет с трудом… Решаюсь, наконец, попросить его о главном – исполнить что-нибудь. Он соглашается охотно, берет в руки топшур. Вообще-то у него их два. Один с дарственной надписью, лакированный, украшенный драконами, оленями и охотниками, с двумя капроновыми нитями вместо традиционного конского волоса. Однако он чуть дерезо-нирует, он резок по тону. Второй выдолблен почти весь из цельного дерева, только верхняя дека пришита деревянными колышками. Он не крашен, даже с шероховатой поверхностью, но тембр его благозвучнее, чище. Тем не менее увертюру свою Калкин начинает с первым… Равномерное
Назавтра я узнаю, что исполнял Калкин отрывки из старинных героических сказаний. Однако и легкость, с какой об этом сообщила жена Калкина Евдокия Яковлевна, и, главное, само непосредственное впечатление от исполнения свидетельствуют в пользу того, что не тема произведения тут важна, не "содержание" его, а только звуковое состояние певца. Вглядеться – Калкин весь ушел от себя, его как человека, умеющего говорить и действовать, сейчас вовсе нет. Чувствуется, как все нутро кайчи дрожит, вибрирует, стонет от напряжения; это уж не он сам, а большой, во плоти человеческой инструмент разговорился, разошелся, выводит наружу все богатство своих тембровых запасов. Вот выскочил второй голосок – писклявый, слабенький, вот нырнул и исчез, и опять открытое, сильное дрожание мембраны… Не тонкостями музыкальной культуры притягивает к себе это ритмическое гудение – пение-заклинание, а первородностью лесного вздоха и крика, перво-родностью "звериной" основы вокала. Легко вообразить себе Алексея Калкина на столичной эстраде (где, кстати, он и выступал), залитой светом софитов и люстр, но нет сомнения, что сила и обаяние его в такой обстановке почти начисто исчезнут, равно как и в самой совершенной магнитофонной записи. А тут, прервавшись на минуту, крепкими сахарными зубами скусив жестяную пробку с белоголовой, разлив себе и гостям, заново воодушевленный, удобнее расположившись на своем меховом ложе, он берет в руки топшур; снова и снопа под сводами юрты разносится пение, в котором не "смысл" говорит и значит, а только один этот голос – первоприродное, переданное звучащим аппаратом человеческого тела.
Много раз повторяется так; перерывы между исполнениями постепенно учащаются, удлиняются, но сколь бы кратким ни оказывалось пение, образ его оставался постоянным и устойчивым. Заметно было, между прочим, что к благозвучному своему скромненькому на вид топшуру Калкин менее благосклонен и обращается реже, чем к злому на тембр лакированному красавчику. Пожалуй, именно взрывчатые пульсы гармоничности последнего безотчетно привлекали его к себе. Видно, надобно кайчи полнее чувствовать раздражающую самостоятельность инструмента, чтобы следовать за ним, уходить от певчества подальше. Парадокс: мастера заставляют бубен вкупе с его братом тамтамом придвигаться теснее к человеческой психике и даже речи, а свой голос кайчи отправляет в сферу материальных вибраций.
– А нельзя ли немножко покамлать, Алексей Григорьевич? – спрашиваю невзначай в одну из пауз. – Вы же мастер…
Легкое движение пробегает после этого невинного пожелания по кругу гостей. Жена Калкина смотрит на меня с твердым, по-мужски волевым выражением крупного лица: "Он этим не занимается… Алексей Григорьевич – кайчи…" Сестра Калкина, Ольга Ивановна, подсаживается к брату и, недовольно нахмурившись, крепко берет его рукой за плечо. Калкин, стирая следы довольной улыбки, бормочет вслед: "Не понимаем этого. Не знаем…"
Итак, принципиальный отказ. Опасение. Боязнь. Недоверие. Но потихоньку все же тает мнительная настороженность, да и появляется все больше желание щегольнуть умением. Но в этом сознательном усилии проступает уже нечто афишное, рекламное. Вот в одном из антрактов Калкин решительно встает во весь рост. Отвага плещется
– Твоего приезда я ждал четыре года. Знал день и час его (то-то стакой аккуратностью готовился к торжественной минуте). Знаю цельтвою. Ты приехал меня проверить!
– Нет, дорогой Алексей Григорьевич, ошибаешься. Вовсе не затем…
Удивительна все-таки инерция этого растревоженного привычкой рассудка. Опыт подсказывает – смекай эдак, и "вещее" слово уже летит с уст. В результате полнейшая "не-контактабельность"… Впрочем, часа этак через два Калкин начинает понимать, что несколько дал маху. И, видно, решает исправить осечку. Он потихоньку заводит разговор о таинственном "шестом" чувстве и намерен, кажется, это чувство проиллюстрировать. Он предрекает, правда, уже сидя и не жестикулируя, появление во время дальнейшей нашей встречи двух дополнительных бутылок горячительного (их принесут не руки московского гостя). Увы, совершенно очевиден этот прием построения "ситуации пророчества". Калкин рассчитывает на догадливый энтузиазм своей паствы, круг которой заметно расширился; однако бальзаму не суждено пролиться на душу Алексея Григорьевича – в указанный срок появился лишь один из сосудов.
На следующий день, перед окончательным нашим прощанием, Калкин сам возвращается к "теме камлания". Привези бубен, говорит, покамлаю. Приведу большого медведя. Гипноз будет… Все, что надо, будет…
Калкин широко разводит руки, показывая, какие должны оказаться у медведя плечи, и улыбается странной засасывающей улыбочкой. Видно, толкается в нем, жжет его сейчас в груди неутомимый тот бесенок, о котором говорил в свое время Сазон Саймович. Однако предложение малоосуществимое при всей соблазнительности увидеть медведя-косая сажень в плечах.
Алексей Григорьевич вежливо провожает меня, взяв за руку. Благодарю его за прием, за превосходные музыкальные импровизации. Они крепко залегли в памяти. Это непритворное, настоящее. Исполнение Калкина без натяжки можно поставить почти вровень с Песней Бубна.
Последний этап командировки – автобусом через Усть-Кан до села Кырлык. Эта точка Юго-Западного Алтая – место, знаменитое своим прошлым. Ничем не выделяясь сегодня среди окрестных деревень, Кырлык на карте религиозных течений Алтая, существуй она, был бы отмечен особым знаком.
Языческая традиция Горного Алтая за время своего существования постоянно находила ожесточенных конкурентов и деятельных оппозиционеров. С начала прошлого века на Алтай просачивается христианство – в образе русского православия. В 1830 году в Улале архимандрит Макарий организует духовную миссию: сфера ее влияния постепенно расширяется: к шестидесятым годам на реке Майме и возле Телецкого озера открываются два монастыря. Темные язычники должны были оказаться под твердой рукой православного бога, для этого были привлечены лучшие силы духовенства, прибегавшего чаще к помощи пряника, а не кнута. Не говоря уже о Макарий, человеке европейски образованном, авторе первого перевода Библии с древнееврейского на русский, среди плеяды его продолжателей были люди незаурядные, совмещавшие основное свое занятие скрещения язычников с исследовательской работой, с просветительской культурной деятельностью.
Таков был, несомненно, протоиерей Василий Вербицкий. За тридцать семь лет пребывания на Алтае он написал серию этнографических статей, создал "Краткую грамматику алтайского языка", "Словарь алтайского и аладагского наречий тюркского языка", ввел в практику основы научного пчеловодства. Семена подобной просветительской работы не могли оказаться вовсе бесплодными, но религиозно-идеологическое наследие миссионерства оставило ли по себе память в сердце алтайца? Уже в первой трети нашего века один из путешественников писал о "бесполезной формальности" крещения пяти-шестилетних детей, венчаний "давно обвенчанных перед лицом неба". "Мы знали, что не успеют наши лошади скрыться за поворотом горы, покинутые дети природы услышат призывный звук бубна и уйдут приносить жертвы к священному дереву. Украсят его цветными лоскутьями. Будет кривляться "кам" (жрец) вокруг обезумевшей от страха лошади перед кровавым актом жертвоприношения. Будет брызгать священной водой на этих тихих и задумчивых детей природы, поселяя в них страх перед многочисленными, неведомыми лесными богами".