Маковое Море
Шрифт:
На косе за юго-восточными городскими воротами чужакам позволили возвести так называемые фактории, которые представляли собой не что иное, как длинные строения под черепичной крышей, служившие одновременно складом, жильем и меняльной конторой. За те недолгие месяцы в году, что чужакам разрешали жить в Кантоне, свое бесовство они могли творить лишь на отведенной им территории. Сам город для них, как для всех иностранцев, был под запретом — по крайней мере, так заявляли власти, утверждая, что подобное правило существует уже около ста лет. Однако всякий сказал бы, что за городскими стенами недостатка в чужаках вовсе нет. Пройди кто мимо храма Хао-Лин на улице Чжан-шоу, он бы тотчас встретил монахов из темных западных краев, а внутри церкви увидел бы скульптуру ее основателя, буддистского проповедника, что, бесспорно, было чуждым, как и сам Будда Сакьямуни. Если б путник углубился в город и прошагал по улице Гуанли к храму Хуайшен, то минарет подсказал бы ему, что, несмотря на внешнее сходство, это вовсе не церковь, а мечеть. Гость
Так почему же одним можно, а другим нельзя? Или правило касалось только определенного сорта чужаков, истинных «не поднебесных», которым надлежало сидеть в факториях? Если так, то по внешности и нраву они, бесспорно, составляли отдельную касту, ибо среди них были «краснолицые» чужаки из Англии, «цветастые» из Америки и целая россыпь других из Франции, Голландии, Дании и прочих стран.
Из всего этого сонма чужаков наиболее распознаваемым было небольшое, но яркое племя «белоголовых» парсов из Бомбея. Так почему же их относили к чужакам, наравне с «краснолицыми» и «цветастыми»? Никто этого не знал, но дело, конечно, не во внешности: да, среди «белоголовых» встречались румяные физиономии, однако было полно и темноликих, как ласкары, что почками торчали на ветках мачт, высившихся над Жемчужной рекой. Что касаемо одежды «белоголовых», то она имела сходство с нарядами «черноголовых» в чалмах (от которых возникли прозвища) и балахонах, однако ничуть не походила на одеяния тех чужаков, что щеголяли в нелепых штанах в обтяжку и коротеньких обдергайках, из карманов которых выглядывали платки для собирания соплей. Что интересно, сами «краснолицые» и «цветастые» на «белоголовых», чья фактория была самой маленькой, поглядывали косо и почти никогда не звали их на свои советы и пирушки. Однако «белоголовые» были такие же купцы и стремились к барышам, ради которых добровольно вели жизнь чужаков: точно перелетные птицы, они курсировали меж родными гнездами в Бомбее, летними жилищами в Макао и зимними в Кантоне, где городские стены отрезали их от всяческих удовольствий, ибо правила требовали не только отсутствия женщин, но и полного воздержания во всем остальном. Городские власти жестко настаивали на исполнении ежегодно издававшегося указа, который запрещал жителям Гуанчжоу обеспечивать чужаков «девицами и юношами». Но разве подобное исполнимо? Как это часто бывает, говорилось одно, а на поверку выходило совсем иное. Разумеется, те же самые власти прекрасно знали о женщинах, что в цветочных лодках фланируют по Жемчужной реке, донимая ласкаров, купцов, толмачей, менял и всех других предложениями развлечься, а также о том, что в самом центре чужеземного анклава существует некий Свинюшник, хвастающий широким выбором притонов с большим разнообразием не только спиртного, но и прочего дурмана, в котором женские ласки занимают далеко не последнее место. Конечно, власти знали, что китайские лодочники оказывают чужакам мелкие, но необходимые услуги, включая стирку не только одежды, но постельного и столового белья (последнего было особенно много, ибо ограничения в бесовских распутствах не распространялись на еду и питье). Естественно, ремесло прачки подразумевало частые визиты к клиентам, и вот так однажды пересеклись пути чертовски обаятельного «белоголового» Бахрамджи Наурозджи Модди и молоденькой китаянки Ли Чимей.
Начало было весьма прозаическим: юный Барри, как его называли чужаки, отдал прачке скатерть, заляпанную воскресным дхансаком, и салфетки в следах от киднугошта, [64] о чем сделал запись в книге расходов — ведение подобного учета вменялось ему в обязанность как самому младшему из племени «белоголовых». Именно «белая голова», вернее, длинный кусок ткани, из которого сооружается чалма, и привел парочку к первому соитию: один из главных купцов фактории Джамшеджи Сохрабджи Нуссерванджи Батливала разглядел в своей чалме дырку и устроил юному Барри страшную выволочку. Предъявив Чимей дырявый головной убор, юноша разрыдался, причем плакал так искусно, что длинная ткань сама собой замотала обоих в уютный кокон.
64
Дхансак — курица с чечевицей и овощами; киднугошт — баранина с молодым картофелем и миндалем.
Однако прошло еще несколько лет любви и стирки, прежде чем у Ли Чимей родился ребенок. Когда дитя появилось на свет, чрезвычайно воодушевленный отец наградил его выразительным именем Фрамджи Пестонджи Модди, надеясь, что оно облегчит младенцу вступление в мир «белоголовых». Но Чимей гораздо лучше представляла себе судьбу полукровки и потому осторожно переименовала его в Лин Фатта.
Охрана не замедлила известить женщин, что от них потребуют услуг, в которые входят стирка, пришивание пуговиц, штопка и прочее. Готовая к любой работе, Полетт выбрала стирку, к ней присоединились Хиру и Ратна, а Дити, Чампа и Сарджу предпочли шитье. Муния же отхватила себе единственную работу, считавшуюся «непыльной», — пригляд за размещенной в шлюпках живностью, которая шла в пищу исключительно офицерам, охранникам и надсмотрщикам.
На шхуне имелось шесть шлюпок: две гички с обшивкой внакрой, два яла и два баркаса с обшивкой вгладь, каждый в добрых двадцать футов длиной. Гички и ялы, соответственно вложенные друг в друга, ставили на крышу рубки и закрепляли колодками. Баркасы же подвешивали на палубных боканцах, которые ласкары небеспричинно именовали «боганями», ибо переплетения их канатов и растяжек создавали укромные уголки, позволявшие на пару минут удалиться от нескончаемой корабельной суеты, словно в складки одеяния богини. Под «боганями» же находились шпигаты, у которых шла стирка, и Полетт быстро научилась растягивать время работы, чтобы дольше побыть на свежем воздухе. «Ибис» углубился в водный лабиринт Сундабаранса, и она радовалась любой возможности посмотреть на берега в мангровых зарослях. Здесь река изобиловала банками и камнями, а потому шхуна петляла, часто приближаясь к берегу. Джунгли будили в Полетт воспоминания о счастливых днях, когда в лодке Джоду она с отцом приезжала в эти места, чтобы составить каталог местной флоры. Сейчас сквозь завесу накидки ее взгляд привычно отыскивал знакомые растения: вон, рядом с узловатыми корнями мангрового дерева виднеется кустик дикого базилика, Ocimum adscendens; в здешних лесах его нашел лучший друг отца мистер Войт, датчанин-управляющий из Ботанического сада в Серампоре. Вдоль берега густые заросли магнолии Ceriops roxburgiana, идентифицированной этим ужасным мистером Роксбургом, [65] которого отец так не любил, что бледнел от одного упоминания его имени. А вон там, на травянистой опушке, едва видной за деревьями, хорошо знакомый колючий кустарник аканта Acanthus lambertii. Отец дал ему это имя по настоянию Полетт, которая уколола ногу о его острые шипы. Сейчас она смотрела на знакомую зелень, проплывавшую за бортом, и к глазам ее подступали слезы; для нее это были не просто растения, но друзья детства, вместе с побегами которых она сама укоренилась на этой земле. Не важно, куда и надолго ли она уезжает, корни детства — самая крепкая связь со здешними краями.
65
Уильям Роксбург (1751–1815) — главный ботаник Ост-Индской компании; в 1793–1813 гг. работал в Ботаническом саду Калькутты.
А вот Мунию лес пугал. Однажды, показав на стебель, обвивший ствол дерева, она с неподдельным ужасом спросила:
— Змея?
— Нет, бояка! — засмеялась Полетт. — Это ползучее растение, что живет на коре деревьев. Его цветки очень красивы…
Да, это была эпифитная орхидея; три года назад Джоду где-то ее нашел и принес домой. Сначала отец принял растение за Dendrobium pierardii, но затем понял: это нечто иное. «Как назовем?» — улыбнувшись, спросил он. Джоду глянул на Полетт и ответил хитрой ухмылкой: «Путли-сорняк», — дескать, такая же тощая и плоская. Однако отцу идея понравилась, и он назвал орхидею Dendrobium paulettii.
— Не, хорошо, что я работаю на крыше, — поежилась Муния. — Рядом матросы лазают на мачты…
— С тобой не заговаривают? — спросила Полетт.
— Только один. — Муния оглянулась на фок-мачту — стоя на леере, Джоду подбирал топсель. — Видала? Вечно выпендривается! Но ласковый и симпатичный, спору нет.
Раньше Полетт как-то не задумывалась о внешности молочного брата, но сейчас, взглянув на его подвижное лицо, полные губы и черные как смоль волосы, слегка выгоревшие на солнце, она поняла, что в нем нашла Муния.
— О чем он с тобой говорит?
— Хитрый как лис! — прыснула Муния. — Наплел, что в Басре знахарь научил его предсказывать судьбу. Как? — спрашиваю. Знаешь, что он ответил?
— Что?
— Дай, говорит, я приложу ухо к твоему сердцу, и оно скажет, что тебя ждет. А лучше, говорит, я послушаю губами.
Полетт в голову не приходило, что Джоду такой ходок, его наглость просто потрясала.
— Так люди ж кругом! — ахнула Полетт.
— Не, было темно, никто нас не видел.
— И что, ты позволила слушать свое сердце?
— А как ты думаешь?
Полетт нырнула под накидку Мунии, чтобы видеть ее глаза.
— Быть того не может!
— Ой, Глупышка! — хохотнула Муния, отдергивая накидку. — Пусть ты святая, но я грешница.
Вдруг на палубе появился Захарий; он шел на бак, и путь его лежал мимо боганей. Как назло, именно его рубашка сейчас была в стирке; Полетт торопливо ее спрятала и вжалась в борт.
Удивленная суетой, Муния спросила:
— Чего ты?
Полетт уткнулась головой в колени, и накидка ее свесилась до самых лодыжек, но это не помешало Мунии проследить за взглядом подруги; когда Захарий прошел, она засмеялась.
— Тихо ты! — прошипела Полетт. — Негоже так себя вести!
— Кому? — радостно захихикала Муния. — Еще строишь из себя святую! А сама такая же. Ясно, на кого ты глаз положила: руки-ноги и свирель, как у всех мужиков!
Ссыльным сразу дали понять: дни напролет они будут щипать иступ, который Нил упрямо называл по-английски паклей. Каждое утро узники получали большую корзину пеньковых отбросов, чтобы к вечеру превратить их в пригодную для шпаклевки паклю. В отличие от переселенцев кормили их в трюме, но раз в день выводили наверх, чтобы они опорожнили парашу и ополоснулись сами, а затем сделали круг-другой по палубе.