Малая Глуша
Шрифт:
– Зачем в порт? – робко спросил он.
– А затем, мой дорогой, что на морвокзале есть такой бар, на третьем этаже, а в баре такой бармен Рома, он делает потрясающие совершенно шейки, ну, коктейли, с яичным желтком, никто больше таких не делает. Так что мы с тобой посидим, кофе возьмем, по коктейлю выпьем….
Обошлось. Бар – это еще туда-сюда. Но, на всякий случай, он выразил робкое недовольство.
– Но ведь… диссертация…
– Там и обсудим. Пойдем-пойдем!
И потащил Льва Семеновича за рукав к сверкающему, прозрачному
– Погоди, Левушка! Еще буквально полчаса… И – в бар!
Белый теплоход у причала сиял круглыми иллюминаторами и палубными витринами так близко, что уже не только музыка слышалась, но и скрип канатов, тершихся о чугунные причальные бухты.
– Зачем мы здесь? – с тоской произнес Лев Семенович. Нет, не обошлось…
– Надо, – значительно ответил Герега. – Левушка, у тебя удостоверение с собой?
– Какое?
– Служебное, разумеется! Давай, давай, давай его сюда! – Он подпрыгивал от нетерпения, но тут же стал очень значительным, как-то выше ростом и квадратнее, и, неторопливо взяв Льва Семеновича под руку, подошел к трапу, величественно кивнув вахтенному.
– Вы куда? – Вахтенный попробовал преградить им дорогу.
– Санитарная инспекция, – веско сказал Герега, держа руку Льва Семеновича с развернутым удостоверением, – позови, дружок, кого-нибудь из командного состава… Нету? На берегу? Непорядок, непорядок… тогда сам проводи… Не можешь пост оставить, да? Ну, ничего, мы сами.
И он величественно проследовал внутрь.
Лев Семенович поплелся за ним.
– Мама, ты спишь?
Старуха приоткрыла один глаз и посмотрела на Елену Сергеевну. Черный рот был приоткрыт. Поэтому она сначала закрыла его, потом вновь открыла:
– Нет.
– Как ты себя чувствуешь?
– На горшок хочу, – сказала мама.
Елена Сергеевна наклонилась и выдвинула из-под кровати судно, положила его под бок старухи.
– Приподнимись, мама… ну давай же, не ленись.
Не вини себя, подумала Петрищенко, это же естественно, то есть животные всегда огрызаются на больных и слабых, это природный инстинкт, я не должна себя за это упрекать, в диких племенах стариков вообще бросают или просто съедают… Но я, как мыслящий человек, контролирую себя.
Старухе на мгновение удалось выгнуться тощими бедрами, и Петрищенко ловко подставила судно под ягодицы. Почему мама? Почему не папа? С ним бы она не так раздражалась. Но женщины живучие. Папа ее любил, свою девочку, а вот мама стеснялась. Тогда в этой кафешке, в Ялте… До сих пор ведь помню. Сколько мне тогда было? Пять? Шесть? Красивый ребенок – подтверждение полноценности женщины. Есть чем похвастаться перед подругами. Как она кричала тогда, боже мой, как она на меня кричала… Елена Сергеевна почувствовала, как рот ее сам собой сжался в тонкую ниточку.
– Я покакала, – сказала мама игривым голосом маленькой девочки.
– Очень хорошо, – устало отозвалась Елена Сергеевна и достала из пакета свежую марлевую пеленку. – Приподнимись на минутку. Сейчас я тебя поверну на бок.
– А где китаец? – забеспокоилась мама. – Ушел китаец?
– Какой китаец?
– Твой муж новый. При нем неловко…
– Нет, мама, никакого китайца.
– А куда же он делся?
Окружающая действительность у мамы сжалась до узкого светового конуса: выцветшие обои, коврик, уголок книжной полки… Рожденные сумеречным мозгом образы были гораздо ярче и полнокровнее.
– Ушел, – сухо сказала Петрищенко.
– Я так и знала! И этот ушел! – Мама торжествовала. – Даже китаец, и тот!
Петрищенко плотнее сжала губы.
– Ты ни одного мужчину не умеешь удержать. И в кого ты такая? Меня в молодости на руках носили. Помнишь, ну, ту фотографию, Ялта, ну?
– Очень хорошо помню, – сказала Петрищенко.
Она протерла старухе ягодицы, выбросила скомканную бумажку в судно, перекатила маму на бок и одернула на ней ночную рубашку. Потом, осторожно ступая, вышла, неся судно перед собой, вылила содержимое в унитаз, вымыла руки, прошла в кухню, достала из кошелки две банки сгущенки, пакет гречки, плоскую баночку шпрот и высокую – с горбушей.
В этот раз заказ был беднее, чем в прошлый. Интересно, к празднику какой будет?
В раковине валялась грязная кастрюля. Петрищенко пустила воду и подвинула кастрюлю под струю. Села, подперла рукой щеку и стала смотреть, как вода, ударяя в эмалированное дно, разбивается мелким гейзером.
– Мама, ты чего?
Петрищенко вздрогнула.
– Сидишь в темноте.
– Задумалась, – виновато сказала Петрищенко, спохватываясь, что до сих пор не переоделась в домашнее. Даже туфли не сняла. Туфли лаковые, черные, тяжелые. Ноги у нее последнее время к вечеру опухают, вот что.
– Ты меня напугала. Включаю свет и вижу…
– Ну, я нечаянно… Ты почему посуду не помыла, Лялька?
– Времени не было, – надменно сказала дочь, – у нас языковая практика. Как бабушка?
– Бабушка покакала. И имей в виду, я вышла замуж за китайца.
– Как? – неприязненно удивилась дочь. – Когда?
– Да никак. Бабушке так показалось.
– Все шутишь?
– Я заказ принесла, – виновато сказала Петрищенко, поскольку Лялька уже начала раздражаться. Она всегда раздражалась, даже когда ничего не происходило.
– Я худею, – сухо сказала дочка.
– И правда, не помешает, – согласилась Петрищенко.
Лялька мрачно посмотрела на нее и вышла из кухни, хлопнув дверью.
Господи, уныло думала Петрищенко, до чего ж нехороша. Вся в меня. Да еще характер этот ужасный. Ну, как можно с такой внешностью иметь еще и такой ужасный характер? Неудивительно, что этот Вова больше не звонит… Ох, да что же это я, хуже мамы, честное слово!
Она выглянула из кухни. Дочка стояла перед молчащим телефоном.