Мальчик из Ленинграда
Шрифт:
Дом на площади
Я никогда не был трусом. Мама даже считала, что я чересчур самостоятельный. Я один ходил в музеи, взбирался по лестницам на Исаакиевский собор и на речном трамвае ездил к ребятам на дачу. Но, признаюсь, в тот день я струсил.
Я стоял на высоком железнодорожном мосту в Горьком и глядел вниз. Под мостом по рельсам катились вагоны, шли товарные эшелоны.
В руках у меня был холщовый мешочек. В нем лежали сухари,
Утро было холодное. Небо в серых облаках. Дул ветер, и мне в лицо брызгали капли редкого дождя. По лестнице густой толпой двигались люди с узлами, мешками, корзинами. Толпа толкала меня, и ноги мои сами шли по железной лестнице вниз, в город.
— Это Горький? — спрашивал я.
И мне отвечали озабоченно, не останавливаясь:
— Горький! Горький… Приехали.
Когда я раньше слышал о Горьком, я думал про широкую Волгу, Оку, про высокие берега, по которым гулял Алексей Максимович Горький. Ни Оки, ни Волги тут не было. Внизу была площадь, а на ней столько народа, будто все жители Горького уезжали отсюда или целый новый город переселился сюда.
Люди никуда не шли — наоборот, они лежали на мешках, стояли около них, сидели. Я стал пробираться мимо тюков, мешков, людей. И, хотя разного бездомного народа скопилось тут очень много, мне казалось, что я среди них самый несчастный. «И зачем я уехал из Ленинграда? — думал я. — Зачем? Был бы у меня дом. А теперь… Как же плохо жить бездомному…»
Я забыл, как во время налёта на сортировочную станцию пожалел, что раньше из Ленинграда не выехал. Теперь мне казалось, что вовсе не надо было уезжать. Если бы вдруг я очутился в Ленинграде… Как вернуться назад? Как хорошо мне жилось там!
С разных концов на площадь сходились улицы.
На одном углу я заметил дом, весь в красных кумачовых полотнищах. Полотнища спускались вниз с крыши, висели на дверях. Вокруг дома толпилось много народа, и я тоже пошёл туда.
Дом был трёхэтажный, розовый. Но из-под розовой краски проступала голубая — дом из-за войны, видно, не успели докрасить.
Я стал читать надписи на кумачовых полотнищах: «Смерть фашистам!», «Победа будет за нами!», «Что ты сделал для фронта?»
На стенах дома висели объявления, но их разобрать я не мог. Нельзя было подойти — широкая, тесная очередь в несколько рядов окружала дом и влезала в большие высокие двери. Люди были разные — в летних платьях, в костюмах, а другие даже в шубах нараспашку, но все с узлами, чемоданами и сумками.
Я посмотрел на свой холщовый узелок, уселся на кривую каменную тумбу, которая стояла тут, наверное, с основания города, и неожиданно прочитал над дверьми дома крупную надпись на кумаче:
«Эвакопункт».
Как я обрадовался! Эвакопункт! Мне как раз сюда. О нём мне лётчик говорил в дороге.
Тут всё знают: куда отправят маму, где находится школьный эшелон. Я бегом бросился через мостовую к очереди в эвакопункт.
«Держите!»
Ещё с мостовой я увидал в толпе старуху в чёрном кружевном шарфе. У моей бабушки тоже был такой. Она стояла в очереди и, наверное, как и я, очень волновалась, потому что всё время оборачивалась, притопывала ногами в высоких ботинках на шнурках, качала головой и сама с собой разговаривала.
Я подошёл к ней, стал рядом. И стал спрашивать, есть ли в эвакопункте тот комиссар, про которого мне говорил Василий Васильевич. Старушка оказалась очень добрая и словоохотливая.
— Миленький мой, — сказала она, — а где же твои родители? Отец на фронте погиб! А мама?
А когда узнала мою историю, ещё больше разволновалась.
— Отбился? От эшелона отстал? И молчишь! Да, может, твой поезд здесь очутился. Сейчас всё может быть… Граждане, пропустите ребёнка! Дайте к начальнику пройти.
Все вокруг сочувствовали мне, а старичок в синей с белой полоской, как у ребят, косоворотке всё повторял:
— Не теряйся, паренёк! Тут секунда дело решает… Прямо к начальнику эвакопункта иди. Не теряйся!
Я осмелел и стал пробираться к дверям. Но очередь стояла тесно. Я старался изо всех сил. И оказался в самой гуще очереди. Потом подлез под чей-то локоть, очутился почти у дверей и тут остановился. Передо мной стоял рослый дядя в пушистом драповом пальто, с высокими плечами. Он стоял как вкопанный. Сколько я ни вертелся, ни нажимал на него плечом, он не двигался с места. Даже не шевелился.
Сзади на меня напирали, давили с боков. Мне стало очень душно, я просунул руку, уцепился за что-то и опять стал протискиваться. Я так старался, что даже вспотел. Но тогда дядя в пушистом пальто вдруг сам отодвинулся в сторону, нагнулся надо мной и больно схватил за руку. А потом — я и сообразить не успел, в чём дело, — он закричал:
— Безобразие! Держите! Вор!
Вокруг меня стало немного просторней, и я увидал, что вцепился в карман рослого дяди. Я хотел поскорей отдёрнуть руку, но он сжал её в своей полной руке и ещё громче крикнул:
— Держите!
Дальше всё случилось очень быстро.
Всё вокруг меня закачалось. Я упирался ногами в землю и чувствовал, что дядька в пушистом пальто тащит меня куда-то. Я отбивался руками и ногами. Думал, что он тащит меня в милицию или сразу в тюрьму. Тогда я каким-то не своим голосом закричал:
— Спасите! На помощь!
Спасение
Мне теперь и самому стыдно всё это вспоминать. Я стоял в дверях эвакопункта. Кверху поднималась лестница с мраморными ступенями. Сейчас ступени были грязные, тёмные оттого, что по ним целый день ходили. Наверху во всю стену было зеркало. А по мраморным широким ступеням спускались двое военных. Один был повыше и помоложе, другой — с длинными, как у Будённого, усами. Лица у обоих были сумрачные, усталые.
Военные остановились возле меня, и тот, который был помоложе и повыше, усмехнувшись, спросил:
— Кого спасать-то? Кто ты такой?
Я так разволновался, что слова не мог вымолвить.
В очереди кто-то громко спросил:
— Да что он сделал?
Старушка жалобно крикнула:
— Отпустите его! Это же мальчик из Ленинграда!
Но тут же ей возразили:
— Так ему и надо! Развелось этих беспризорников!
Я молча смотрел на военных и ждал, что будет.
— Ну, чего молчишь? — обратился ко мне военный. — Струсил? Ну, выкладывай!