Мальчики и девочки
Шрифт:
Кроме доставки воды еще я помогала отцу управляться с осокой, лебедой, цветущим лунником, забивавшим пролеты между загонами. Он косил траву, а я сгребала в кучи. Потом отец брал вилы и разбрасывал свежескошенную траву по крышам загонов, чтобы лисам было не так жарко, и чтобы на мех не попадало солнце, от которого шкурки коричневели. Отец говорил со мной, только если это касалось работы, которой мы занимались. В этом он совершенно отличался от мамы, которая, если была в прекрасном настроении, рассказывала мне сотни занимательных вещей: как звали собаку, которая у нее была в детстве, как звали мальчишек, с которыми она ходила на свидания, когда подросла, и какие у нее были платья (сейчас она понятия не имела, что с ними стало). Какие бы мысли или истории ни существовали у отца в голове, они были глубоко личными, а я смущалась перед ним и никогда не задавала вопросов. Но, несмотря на это, в его присутствии я работала очень охотно, гордясь своими обязанностями.
— Рад познакомить тебя с нашим новым работником.
Я отвернулась и стала яростно грести граблями, краснея от удовольствия.
— Ты меня дуришь, — сказал продавец. — Я думал, это просто девчонка.
Когда всю траву скосили, внезапно оказалось, что год уже давно перевалил за половину. Я бродила по полю в вечерних сумерках, настороженно внимая красноватому небу, наступающей тишине, осени. И теперь, когда я вывозила цистерну за калитку, а калитку запирала на замок, было уже почти темно. Однажды вечером примерно в это же время я увидела, как мама и отец разговаривали около сарая на небольшой насыпи, которую мы прозвали сходней. Отец только что вышел из подвала, где разделывали тушки, на нем был покоробившийся от крови фартук, а в руке он держал ведро нарезанного мяса.
Было странно видеть маму в таком месте. Она нечасто выходила из дома, только если нужно было что-то сделать — повесить белье или выкопать картошку в саду. Ее голые незагорелые узловатые от вен ноги, передник с мокрой полосой на животе, оставшейся от мытья посуды после ужина, никак не вписывалась в этот пейзаж. Волосы она подвязала платком, но несколько прядок выбились. Утром она точно так же подвязывала волосы, объясняя, что у нее нет времени, сделать это как следует, но потом целый день так ничего и не поправляла. Что и говорить, у нее действительно совершенно не было времени. В то время наше заднее крыльцо было завалено корзинами с купленными в городе персиками, виноградом, грушами, выращенным дома луком, помидорами, огурцами в ожидании момента, когда из них сделают желе, джем, варенья, соленья или соус чили. В кухне на плите целый день горел огонь, звенели банки в кипятке, иногда между двумя стульями на палке подвешивали марлю и сквозь нее выжимали мякоть черного винограда для желе. Мне давали задание, и я, сидя за столом, чистила вымоченные в горячей воде персики или резала лук, от которого ужасно щипало в глазах, и текли слезы. Покончив с работой, я тут же выбегала из дома, стараясь убраться подальше, пока мама не придумала, что бы такое мне еще поручить. Летом я терпеть не могла темную жаркую кухню, зеленые жалюзи, клейкие ленты для мух, стол, покрытый старой клеенкой, волнистое зеркало и вздутый линолеум. Мама, загруженная работой, слишком уставала, чтобы разговаривать со мной, и ей вовсе не хотелось рассказывать о своем выпускном бале в средней школе. По лицу ее струился пот, и она еле слышно подсчитывала сколько сахара пойдет в ту или иную банку. Мне казалось, что домашним хлопотам не будет конца, что нет более нудного и удручающего времяпрепровождения. Но то, чем занимался отец за пределами дома, для меня имело сакральное значение.
Я подкатила цистерну к сараю, в котором ее хранили, и услышала, как мама сказала:
— Подожди, пока Лаярд подрастет немного, тогда у тебя будет хороший помощник.
Ответ отца я не расслышала. Но мне нравилось, как он стоял и вежливо слушал, словно перед ним находился торговец или вовсе незнакомый человек, но слушал с таким выражением, будто ему не терпелось приступить к работе. Я считала, что маме совершенно нечего здесь делать, и мне хотелось, чтобы отец тоже так считал. О чем это она? Пока Лаярд подрастет? Да он вообще никому не помогает. Вот где он сейчас? Небось, качается до тошноты на качелях, или шатается где-нибудь без дела, или ловит гусениц. Он сроду не оставался со мной до конца работы.
— А она тогда сможет больше помогать мне по дому, — услышала я вновь мамин голос. У нее была тихая, печальная манера говорить обо мне, из-за чего я всегда чувствовала себя неловко. — Я только отвернулась, а она уже и сбежала. Будто у нас в семье и нет девочки.
Я отошла и села на мешок с кормом в углу сарая, не желая, чтобы меня теперь заметили. Я почувствовала, что маме нельзя доверять. Она была добрее отца, ее легко можно было обвести вокруг пальца, но положиться на нее было никак нельзя, и истинная подоплека ее слов и поступков оставалась тайной. Она, несомненно, любила меня, и могла допоздна шить мне какое-нибудь сложное платье, в котором мне хотелось ходить в школу, но вместе с тем она была и моим врагом. Она всегда что-нибудь замышляла. Сейчас она замышляла, как бы оставить меня дома, хотя она знала, что я ненавижу домашние обязанности (потому что она знала, что я ненавижу их), и не дать мне работать с отцом. Мне казалось, что она делает это просто из вредности, чтобы испытать на прочность свою власть. Мне и в голову не приходило, что ей может быть одиноко,
Так или иначе, я не ждала, что папа обратит хоть какое-то внимание на ее слова. Как можно даже представить, что Лаярд будет делать то, что делаю я: неужели он не забудет про замок, будет чистить поилки, прикрепив листок от дерева к палке, будет возить цистерну с водой и не даже перевернет ее? Все это свидетельствовало о том, что моя мама практически не знала, как на самом деле обстоят дела.
Я забыла рассказать, чем кормили лисиц. Испачканный кровью фартук отца напомнил мне об этом. Их кормили кониной. В те времена многие фермеры все еще держали лошадей. И когда лошадь становилась слишком старой для работы, или ломала ногу, или, упав, уже не могла подняться, как иногда случалось, хозяин звал моего отца, и тогда он и Генри приезжали на ферму в грузовике. Обычно там же они убивали и разделывали лошадь, выплачивая фермеру от пяти до двенадцати долларов. Если же на тот период времени мяса имелось в избытке, то они привозили лошадь живой и держали ее несколько дней или недель на нашей конюшне, пока лисицам не понадобится еда. После войны фермеры все чаще покупали тракторы и постепенно избавлялись от лошадей, так что иногда нам доставался хороший здоровый конь, оставшийся не у дел. Если такое случалось зимой, то мы держали коня до весны, потому что у нас было много сена, и если зима выдавалась снежной — и снегоочиститель не всегда помогал на наших дорогах — то очень удобно было ездить в город на конных санях.
Зимой мне исполнилось одиннадцать, и в конюшне у нас жили две лошади. Мы не знали, как их звали прежде, поэтому дали им имена Мак и Флора. Мак — черный, как смоль, равнодушный тяжеловоз. Флора — гнедая тягловая кобылка. Их обоих мы впрягали в сани. Управлять медлительным Маком было легко. На Флору же нападали приступы какой-то бешеной тревоги, и она бросалась на машины и даже на других лошадей. Но нам нравилась ее прыть и высокий шаг, ее изысканный и страстный облик. По субботам мы приходили на конюшню, и как только открывали дверь, Флора в уютной, пахнущей навозом темноте, вскидывала голову, выкатывала глаза, отчаянно скулила и изо всех сил тянула шею. Заходить в ее стойло было не безопасно, она могла лягнуть.
Той зимой все чаще стали случаться разговоры о том, о чем мама рассуждала тогда с отцом. Больше я не чувствовала себя в безопасности. Казалось, что в умах окружавших меня людей, прочно засела одна-единственная незыблемая мысль. Слово «девочка», прежде казавшееся мне таким же легким и невинным, как слово «дитя», теперь таковым не представлялось. Девочка не была, как я прежде полагала, просто тем, кем была я. Девочка — это то, кем я должна была стать. На этой формулировке настаивали с укором и разочарованием. Для меня же она звучала словно насмешка. Однажды мы с Лаярдом дрались, и я впервые в жизни колотила его, не жалея сил. Но несмотря на это, он умудрился схватить меня за руку и ущипнуть так, что я взвизгнула от боли. Увидев это, Генри засмеялся и сказал:
— Лаярд тебе скоро покажет!
Лаярд рос. Но и я росла тоже.
Потом к нам на несколько недель приехала бабушка, и я услышала кое-что другое:
— Девочки не должны так хлопать дверью.
— Девочкам следует держать коленки вместе, когда они сидят.
И еще хуже, когда я о чем-нибудь спрашивала.
— Девочек это не касается.
Я не перестала хлопать дверью, и сидела в самых неудобных позах, думая, что таким образом я сохраняю свою свободу.
Когда пришла весна, лошадей выпустили во двор. Мак стоял у сарая, пытаясь почесать об него шею и круп. А Флора трусила туда-сюда, становилась на дыбы у забора, стуча копытами по перекладинам. Снежные сугробы быстро исчезали, обнажая твердые серые и бурые участки земли, знакомые неровности почвы, простые и неприкрашенные после фантастического зимнего пейзажа. Вокруг витало ни с чем не сравнимое ощущение какого-то открытия, освобождения. Теперь поверх башмаков мы носили калоши, и ногам было непривычно легко. Однажды в субботу мы пришли на конюшню и обнаружили, что все двери распахнуты, а сквозь них внутрь вливаются непривычный солнечный свет и свежий воздух. Там был Генри, он бездельничал, разглядывая свою коллекцию календарей, которой была утыкана та сторона стойла, которую моя мама скорей всего никогда не видела.
— Пришли попрощаться со стариной Маком? — спросил Генри. — Вот, дайте-ка ему немного овса.
Он высыпал овес в сложенные лодочкой ладони Лаярда, и тот пошел кормить Мака. У Мака были весьма плохие зубы. Ел он очень медленно, терпеливо перекатывая овес по рту, пытаясь найти пенек зуба, которым можно жевать.
— Бедный старый Мак, — горько сказал Генри. — Когда у лошади пропадают зубы, пропадает она сама. Так вот получается.
— Ты его сегодня застрелишь? — спросила я. Мак и Флора так долго жили у нас в конюшне, что я почти забыла, что их должны были убить.