Мальчики
Шрифт:
Пришла весна, птицы! Пришла весна, братцы! Слышите, пришла!..
Вдруг меня словно бьют в ухо. Я едва удерживаюсь на ногах.
И успеваю заметить, как покачнулся Владимир Константинович.
Хор еще дисциплинированно продолжает петь, но дирижер уже выставил ладонь: стоп…
Наместников оборачивается к окну. Только что там продудел автомобиль, У нас под окошком стоянка легковушек. У нас такое важное соседство, стена в стену — Министерство геологии. И бывает, что шоферы нервничают,
Владимир Константинович смотрит на открытую форточку. Должно быть, он раздумывает: не прикрыть ли ее? Вдруг — опять, в самый неподходящий момент… Но закрыть форточку тоже нельзя. Больно уж маленький у нас зал, в котором каждое утро идут спевки. Крохотный такой залишко. А в нем — сто человек. Сто ртов, сто пар жадных до воздуха легких. И случается, что этого воздуха просто не хватает на всех. Весь издышат, испоют — и вот уж кому-то сделалось дурно…
Нет, форточку закрывать нельзя.
Владимир Константинович, повернувшись снова к хору, говорит недовольным, строгим голосом:
— Нет, это не работа, друзья! Не ра-бо-та… Вот тут совершенно не годится. — Он фальцетом напевает фразу. — Пробуем партии раздельно. Поют альты. Дисканты молчат… Внимание.
И теперь уже не четыре стаи в небе, а всего лишь две. Те, что летают пониже. И это уже совсем не то. Не та музыка. Не та весна. Не тот Гайдн.
Это школа.
Поют альты. Дисканты молчат.
Альтам хорошо. А дискантам плохо.
Как же не хватает верхних голосов, которые — вот сейчас, в это мгновение, когда альты полого ниспадают, — взмыли бы ввысь!..
Я слышу, как кто-то рядом не выдерживает, начинает тоненько мычать. А вот и еще один робкий голос…
— Стоп! Что такое?.. Я сказал: дисканты молчат. Кажется, кому-то захотелось покинуть спевку?
Мальчики молчат. Никому не хочется покидать спевку.
Просто дискантам хочется петь. А им сейчас нельзя: поют альты.
И нам, новичкам, тоже очень хочется петь вместе со всеми. Но нам пока петь не велено.
Вот так мы и жили: в музыке, среди сплошной музыки.
Было, конечно, и всякое другое, о чем я расскажу, когда придет черед, И про любовь. И про жуликов. И про таинственный побег. Про поиски клада… Да, случалось разное. Но этим событиям еще не пришел черед.
А музыке — пришел.
И мне нужно рассказывать о музыке, хотя это и очень трудно. То есть это вообще невозможно — рассказывать о музыке. Или объяснять музыку, — ведь ее нельзя объяснить. У нее свой язык, не переводимый ни на какой другой, кроме самой музыки. И с этим ничего не поделаешь.
Если бы только я один не умел объяснять и рассказывать! А кто, кто умеет?
Вот Александр Николаевич Скрябин. Великий музыкант. Может быть, самый великий из великих. Во всяком случае, для меня он с_а_м_ы_й. Всю жизнь он старался объяснить свою музыку, рассказать о ней своими словами. Сочинит симфонию — и тут же напишет книжку: мол, так и так, это и это, тут вот одно, а здесь другое. Он даже специально выучился писать стихи, чтобы в стихах пересказывать свою музыку. Но стихи остались стихами, а музыка музыкой. И ничего общего не было между ними.
Я не случайно засел речь об Александре Николаевиче.
Потому что, едва я поступил в училище — в первую же зиму, — нас повели в Большой зал Консерватории слушать концерт.
Теперь, по прошествии лет, я удивляюсь: зачем это нас, новичков, вздумали вести на Скрябина? Ну, старшеклассников — это понятно. Им даже Скрябин не в диковину. Им и море по колено… Но нас? Ведь мы в то время, едва-едва читая ноты, раскорячив непослушные пальцы, играли на пианино несчастного «Зайку». И вдруг — Скрябин.
Однако я начинаю догадываться, что в этом не было никакой педагогической оплошности.
Ведь самый лучший способ научить детей плавать — это кидать их прямо в воду: плывите, голубчики!
Короче говоря, нас повели на Скрябина.
Мы всем училищем, всем хором заявились в этот Большой зал и чинно-благородно расселись по местам.
Зал и впрямь был очень большой и красивый. Весь такой белоснежный. А на стенах слева и справа портреты знаменитых композиторов: один с бородой, другой с усами, третий седой, четвертый лохматый, — но я тогда еще никого из них не знал в лицо, не знал по имени, а лишь догадывался, что они знаменитые.
Оркестрантов на сцене было очень много, человек сто, если не больше, и все они вдруг заиграли на своих инструментах, притом каждый пилил и дудел свое собственное, не обращая никакого внимания на то, что играет сосед. Они, должно быть, позабыли раньше настроить свои скрипки и дудки и теперь впопыхах занялись этим делом при всем честном народе. Шум, гам, с ума сойти…
Наконец они угомонились.
Тогда, цокая высокими каблуками, вышла тетенька и объявила:
— Скрябин, "Поэма экстаза".
И так же достойно удалилась.
А вместо нее стремительным шагом, почти бегом на сцену ринулся человек в черной курточке с развевающимися сзади хвостами, о ослепительной белой сорочке и с таким же белым галстуком.
В зале тотчас же захлопали в ладоши, хотя, по-моему, хлопать-то было рановато: ведь он еще ничего такого не сделал, чтобы заслужить эти хлопки, разве что только очень лихо для своего возраста вспрыгнул на тумбу посреди сцены.
Дирижер поднял палочку. Все стихло.