Мальчики
Шрифт:
Он не ошибся, Ерофеич. Он оказался прав.
И яблоня оказалась права, когда она избавлялась от лишнего. Вон сколько на ней сейчас налитых, спелых, ярких, замечательно вкусных яблок.
Ну, хватит. Надо поберечь пластинку. Ни в одном магазине теперь ее уже не купишь.
Между прочим, это моя пластинка. Не то что моя, а но казенная, как проигрыватель, а совсем в другом смысле — моя.
Именно я
А там, в Липецке, тоже было очень много деревьев. Там, я помню, весной тоже цвели яблони, вишни, черемуха. Но я тогда еще плохо различал, где какое дерево. Наверное, там больше всего было лип — поэтому, я думаю, и город назывался Липецком.
Это я очень хорошо помню: деревья огромные, раскидистые, заслоняющие небо.
Вообще-то я очень мало что запомнил из той моей детской, детдомовской поры. Разве что накрепко врезались в мою память какие-то совсем незначительные и пустяковые вещи.
Есть такое выражение — нить памяти.
Так вот для меня этой нитью, самым ее началом, и вправду оказалась нить — простая нитка. Белая нитка, которой было обметано по краю мое байковое одеяло. Ночью я этим одеялом укрывался и спал под ним. Зато в мертвый час (там он, конечно, был тоже) я нашел себе прекрасное занятие, позволявшее этот час скоротать. Я потихоньку распутывал белую нитку. А она была заплетена довольно хитро — уголками, загогулинами. Поэтому работа была довольно кропотливая, медленная: за каждый мертвый час я успевал распутать всего две-три загогулины. А их на одеяле было сто или даже больше — я тогда еще не умел считать далее ста. Кроме того, такой же белой ниткой был обметан и другой край одеяла, тот, что в ногах. И, покончив с одним краем, можно было приняться за другой. Стало быть, этой работы мне бы хватило очень надолго,
Однако мне не суждено было завершить начатого дела — я добрался всего лишь до половины верхнего края, и на том все оборвалось.
В один прекрасный день нас собрали в самой большой комнате детдома, где мы обычно играли в разные игры, водили хороводы, пели, а еще там делали утреннюю зарядку.
Это была большая комната, увешанная разноцветными флажками и гирляндами, которые мы сами вырезали и клеили. И висел там портрет Володи Ульянова когда он еще был кудрявый мальчик, когда он еще не знал, что он Ленин.
В этой большой комнате стояло пианино, на котором Роза Михайловна наша музыкальная воспитательница — играла, когда мы плясали и пели. А потом это пианино запирали на ключ.
То есть сперва его оставляли незапертым, и, понятное дело, то один из нас, то другой, пробегая по залу, не отказывал себе в удовольствии поднять крышку: трам-блям… чи-жик, пы-жик…
Я тоже себе не отказывал. Только мне вовсе не хотелось заниматься этим на ходу, на бегу. Я залезал на вертящуюся табуретку, усаживался поосновательней и брался за дело. Тыча в клавиши одним пальцем, я наигрывал разные песни, которые слыхал по радио — у нас в спальне висел репродуктор. Нет, это было удивительно интересно: тычешь в белые, в черные клавиши — и получается настоящая песня, только без слов. Правда, на первых порах я частенько ошибался и ударял невпопад, не по той клавише, по соседней, и вот, когда случалось такое, меня всего передергивало, будто тебя кто ущипнул, выдал по лбу крепкий щелчок: мы ведь друг другу иногда выдавали…
Но постепенно я стал разбираться во всех этих бесчисленных клавишах, они все уже были знакомы мне, и еще до того, как нажать костяшку, я заранее знал, каким она ответит голосом. К тому же выяснилась одна презабавная хитрость: ту же самую песню можно было сыграть и левей, и правей, и посередке, только при этом выходило, что если у левого края, то песню эту вроде бы тянет бородатый такой толстобрюхий мужичище, а если у правого края, — то будто бы даже не человеческий голос выводит эту песню, а птичий, совсем маленькая птичка, вроде канарейки. Посередке же было в самый раз.
А потом мне надоело всю эту работу делать одним пальцем: пальцев-то у меня было порядочно — на одной руке пять и на другой руке пять. Чего им бездельничать? И я их, голубчиков, всех до единого запряг в дело. Десять пальцев — десять клавишей. Ну-ка, дружно… Однако первые опыты дали то же, чего без лишних забот добивались мои детдомовские сверстники, шлепая ладонями: трам-блям… хоть уши затыкай!
Лишь постепенно я разобрался, что к чему. Я, потея от усердия, ощупью находил нужные клавиши и как бы подцеплял их одну к другой: вот эта годится… эту же прочь, долой, фу… А эта? Эта нужна, этой мне как раз и не хватало для полной, для яркой, для жуткой, для распрекрасной красоты!
В общем, я не знаю, как бы еще далеко я подвинулся в своем знакомстве с этой чудной штуковиной, стоявшей в зале, однако тут все и кончилось. Роза Михайловна пожаловалась заведующей, что в ее отсутствие дети варварски обращаются с инструментом, и пианино заперли на ключ. Крышка,
Я погоревал. Но не умер.
Так вот, в тот самый день нас привели в зал, выстроили в две шеренги. Роза Михайловна открыла ключиком пианино и села на табуретку. Пришла также Вера Ивановна, заведующая нашим детдомом: она довольно часто приходила послушать, как мы поем, пляшем, и в этом не было ничего необычного.
Необычным было лишь то, что вместе с Верой Ивановной пришел представитель.
Все чужие взрослые люди, появлявшиеся иногда в нашем доме, назывались представителями. Нам так и говорили: "Ребята, сегодня вы должны сидеть за обедом особенно тихо и дисциплинированно, потому что к нам придет представитель". Или же: "Дети, когда к вам в спальню придет представитель, чтобы вы все уже были в постелях и спали, как полагается: глаза закрыты, правая ладошка под щекой, а левая рука вытянута поверх одеяла",
Они появлялись время от времени, эти представители. Заглядывали нам в тарелки, смотрели, как мы лежим с закрытыми глазами. Они, наверное, проверяли, хорошо ли нам живется, правильно ли нас воспитывают, не объедают ли нас поварихи, Вообще-то зря они ходили да проверяли. Потому что жилось нам хорошо, и воспитывали нас очень правильно, и поварихи нас не объедали — они себе на кухне отдельно готовили.
Но явившийся в тот день представитель на кухню не заглядывал и в спальни носа не совал, а сразу прошел в большую комнату, где пляшут и поют.