Мальчики
Шрифт:
— А еще, — сказал я, помявшись, — можно я спою одну песню? Только…
— Разумеется, — кивнул представитель.
— Какую? — встревожилась Вера Ивановна.
— Только… эту песню по радио не дяденька поет, а тетенька… — Я смутился, сообщив об этом. Кроме того, я знал песню не до конца, а лишь самое начало. Но мне очень нравилась эта песня,
— Пожалуйста, — разрешил представитель.
Я отступил еще на два шага. Сглотнул комок в горле, потому что, едва я вспоминал эту песню, мне вдруг делалось грустно. Это была довольно грустная песня.
ВМне всегда, когда я слушал и пел эту песню, так ясно представлялось море, которого я никогда не видел, и этот дымок, этот корабль, которого я тоже нигде не видел, кроме как в кино, и еще мне представлялась какая-то очень красивая тетенька, которая стоит на берегу и ждет-дожидается, покуда появится корабль… И я догадывался, что ничего она не дождется.
Я уж говорил, что не знал до конца этой песни, я знал только начало. Но мне и не пришлось бы ее допеть.
Потому что, едва я пропел самое начало, этот представитель, Владимир Константинович, вдруг снял свои очки, вытащил из кармана платок и стал им утирать глаза: они у него покраснели, заслезились. Наверное, от этой песни ему стало так же грустно, как обычно делалось мне.
— Это "Чио-Чио-Сан", — сказала Роза Михайловна Вере Ивановне.
У Веры Ивановны глаза были спокойные. Она теперь успокоилась, Она, должно быть, вначале боялась, что я спою что-нибудь слышанное невзначай на улице.
Но тем дело не кончилось.
— Так! — весело сказал Владимир Константинович и снова водрузил на нос очки. — Так. А теперь, Женя, поди-ка сюда…
Он направился к пианино и сел на вертящуюся табуретку, которую поспешно уступила ему Роза Михайловна. Ишь ты, значит, этот представитель умел играть на пианино! Я еще никогда не видел представителей, которые умели бы играть на пианино.
— Женя, я сейчас сыграю мелодию. А потом ты прохлопай ее ладонями.
Он сыграл.
Я прохлопал.
Он еще сыграл, что-то другое. Я и другое прохлопал. Вот уж чепуха. Ничего нет легче. Ладушки-ладушки,
— Хорошо, — сказал Владимир Константинович. — Теперь я нажму клавишу, а ты пропой этот звук.
Он нажал. Я пропел. Тогда он нажал другую, повыше. Я заголосил выше. Он — еще выше. И я еще выше…
— Неверно! — вдруг закричал представитель и сверкнул очками: — Не так!
— Так, — ответил я ему.
— Нет!
— Да.
Не больно-то я испугался. На нас, детдомовских, вообще кричать не разрешается. За это и попасть может, будь ты хоть какой представитель,
— Хорошо, я сыграю еще раз, — сказал Владимир Константинович. Слушай внимательно…
Он нажал. И вдруг, склонясь, стал ожесточенно тыкать пальцем в эту черную клавишу. Кажется, он опять страшно рассердился. Но похоже, что теперь не на меня. Потому что, круто вертанувшись на табуретке, он воззрился уже на Розу Михайловну с Верой Ивановной:
— Скажите, пожалуйста, сколько лет назад вы приглашали настройщика?
— Видите ли, у нас по смете… — начала Вера Ивановна. Но, взглянув на меня, прервала свою мысль: — Мальчик может идти?
— Да, — ответил представитель.
— Иди, Женя, — сказала Вера Ивановна.
А я и так уже давно прислушивался к тому, как за окошком, во дворе, орут и визжат ребята. У них там, судя по всему, было весело. Не то что здесь.
— До свиданья, — сказал я представителю.
И побежал к своим.
Но поздно вечером, когда мы все ложились спать, и разделись уже, и залезли под одеяла, в комнату вбежала вдруг наша нянечка, няня Дуня, запыханная вся, раскрасневшаяся: она хоть и молодая была, няня Дуня, но довольно толстая.
— Прохоров Женя… Тебя Вера Ивановна зовет. Быстро, быстренько!
Пришлось мне снова одеваться.
Петька Заваруха, который надо мной спал, на втором этаже — у нас двухэтажные были кровати, — свесился оттуда, со второго этажа, спросил с любопытством:
— Зачем тебя, а? Ты чего натворил?
— Не знаю…
Я и впрямь не знал, зачем. Вроде бы я ничего такого не натворил. Может быть, за то, что я нынче невежливо спорил с этим представителем?
В коридоре было темно.
Но под дверью, что вела в кабинет заведующей, лежала полоска желтого света. И еще одна тоненькая полоска вырывалась из-за самой двери, которая была неплотно притворена.
И когда я подошел к этой двери и остановился в некоторой робости, я услышал голоса там, за дверью:
— … о человеческой судьбе. И я не вижу в том, что вы рассказали, никакой гарантии…
Это был голос Веры Ивановны.
— Стопроцентных гарантий вообще не бывает.
Это был голос представителя. Значит, он еще не уехал.
Я стоял под дверью. Я слушал, сильно робея и ничегошеньки не понимая. Я и слов-то таких не знал и не мог тогда знать: гарантия, проценты… А коли не знал, то как же мог их запомнить и пересказывать теперь весь этот непонятный для меня разговор? Может быть, я привираю, сочиняю? И уж не сочинил ли я тем же способом всю эту занятную историю? Может, я и про собаку сочинил? И про мою граммофонную пластинку? Мы ведь, детдомовские, горазды сочинять…
Нет. Не сочиняю. Не вру. Все это было на самом деле.
Однако в эти нынешние неполные семнадцать лет многое, конечно, уже позабылось, просто выскочило из головы: нельзя же помнить минута за минутой каждый свой прожитый час, каждое сказанное тобой и слышанное тобой слово ни в одну память такое не втиснется.
Поэтому я должен признаться заранее, что, может быть, и этот вечерний разговор, который я слышал, стоя под дверью, и другие, еще не состоявшиеся, еще даже не начатые разговоры я буду пересказывать так, как нынче они мне представляются и слышатся.