Мальчишки, мальчишки...
Шрифт:
— Так то ты! — сказала Груня Жакова. — А мне вот беда как нравится, ребята-матушки. «Какой-то ураган в твоих словах, но не слова…» Я уж ходила к ним, просилась, а они — дескать, подрасти еще надо…
Вдруг рядом кто-то истошно заревел. Это Трофимко плакал, размазывая слезы, подтирая под носом. В темноте светленькими пятнами выделялись его лицо да белые лапоточки.
— Ты чего?
— Ой, я боюсь Боболя! Он страшный, придет сейчас из леса и заберет меня к себе!
Тявка сидела рядом, горестно поскуливала.
Олёна подошла, погладила
— Не плачь, Трофимко, не плачь, маленький. Боболь только с виду страшный, а так он добрый. Все свою жену собирался набить, да так и не смог. Это мне бабушка Окуля рассказывала.
Где-то звонко тукала сторожевая колотушка, да голоса бубнили внутри сарая. Трофимко затих, поднялся следом за братом, взял его за руку.
— Что их ждать, учительниц! — сказал Артёмко. — Мы им и завтра в школе все скажем. А нам надо домой идти, а то мамка с тятькой ругаться будут.
Остальные ребята тоже начали вставать.
— Ступайте, ступайте! — напутствовала их Олёнка. — Я их одна подожду и все расскажу. Я бабушке сказалась, что поздно приду, она меня искать не будет.
Ребячьи фигуры рассеялись в темноте, и Олёнка-председательница осталась одна. Она села на бревнышко, вытянула ноги и стала смотреть на небо с чистыми майскими звездочками. Вон та звезда, наверно, висит над Кочевом, а та небось над самим Кудымкаром. О том, что на свете существуют и другие, еще более дальние края, Олёнка знала, но как-то боялась, оставаясь одна, об этом думать. Неужели вправду, как говорит учительница Марья Ивановна, вся земля — огромный шар и везде на этом шаре живут люди?
Олёнкина отца, Игната, убила на пашне молния, когда девочке был всего год от роду. Остались они вдвоем с матерью Оксиньей и жили у Игнатовой матери, бабки Окули, доброй, крепко тужившей после смерти единственного сына старухи. И Оксинья плакала, плакала два года, да что делать! А годы молодые берут свое. И вот в весенний праздник вышла она как-то из избы на полянку перед домом и запела веселую песню, заплясала, взмахивая подолом красного сарафана.
Подошли лягаевские бабы, засудачили:
— Что ты, Оксинья? Разве дело весело петь и плясать одной на людях детной бабе, не молодке?
Перестала Оксинья петь и плясать.
— Что же делать мне, бедной, без милого мужа, перед кем спеть веселую песню, сплясать, показать красивый сарафан? Чтобы похвалил меня, посмеялся вместе со мной. Никого близь нету, кроме дорогушечки моей Олёнушки!..
Заплакала горько и бросилась обнимать стоящую тут же белоголовую дочку. Бабы поохали, поразводили руками и разошлись по своим избам.
А осенью к Оксинье посватался вдовый бездетный мужик Аким и увез ее с Олёнкой к себе, на дальний лесной выселок.
Аким оказался неплохим человеком: добро смотрел на Олёнку, усмехался ее проделкам, мастерил из дерева
И мамка Оксинья, хоть ей нравилось житье с Акимом, тоже стала молчаливая, как и он, перестала петь веселые песни.
С весны до зимы Аким жил на земле: сеял хлеб, держал огород, занимался сенокосом. А лишь выпадет снег — все, снова настала для Олёнки скучная, тоскливая пора. Отчим с матерью берут ружья, надевают лыжи и уходят далеко в лес, на охоту. Когда-то придут!
Вот и сидит Олёнка в избе вдвоем с котом Пимом. Поиграет в своих куколок, походит от окошка к окошку, подышит на стекла. Т-р-р! Бум-м-м!.. — вдруг послышится из леса, полетят шапки снега с высоких елок. Это лесной человек, Яг-Морт, бродит около дома. Страшно Олёнке! Прижмется она к пушистой щеке кота и шепчет:
— Пимко, Пимушко, поймай мышку. Будем с ней играть, веселей станет, ей-право…
Толстый Пимко только фыркает или мяукает в ответ. Что ему мышка! И так дает хозяйка каждый день теплое жирное молочко. Старый, ленивый.
Поскучала так Олёнка два года, а потом запросилась жить в Лягаево, к бабушке Окуле. Аким с женой потолковали, повздыхали: больно хорошая, работящая растет помощница! — но отвезли девчушку. Тоже не дело: одна да одна! Надо немножко ведь и с ребятами поиграть, на людях побыть.
А у бабушки Окули хорошо. Бабка добрая, все умеет: и пирог испечь, и дрова распилить, и огород поправить, и сказку рассказать, и песню спеть. Открыла сундук, вытащила старые свои сарафаны, нашила Олёнке платьев: ходи, внучка! А среди сарафанов были и те, в которых она еще незамужней бегала. Ожила у бабки Олёна.
И как пришла пора в школу идти, выручила ее бабка. Аким с Оксиньей не хотели, чтобы девчушка училась: что бабе, мол, за нужда — уметь читать, писать да считать! Мужику — ну куда еще ни шло, вдруг на базар поедет или расписаться где-то надо. И то — баловство! Женское же дело — хозяйство, и нечего забивать голову грамотой. Особенно Аким противился отдаче Олёнки в школу: он вообще, живя всю жизнь в лесу и мало видя людей, не разумел в учении никакого проку. Однако бабка Окуля ударила по всем его доводам:
— Ты, Акимко, если сам глупой, так других людей в этот грех не вводи. И не хвастайся невежеством-то своим! Твой дед с отцом сухим пням молились, деревянным богам губы медвежьим салом мазали. Подумай-ко, Акимко, сколь ты невежа! Нет, или я отдам девку в школу, или больше не получите ее у меня! Они ведь там не только учатся — и играют, и бегают вместе. А она — сиди дома, глазей на них, точи слезы, да? Ну так будет не по-вашему, а по-моему!
Аким посопел, поворочал глазами, почесал в лохматой голове, а что ответить — так и не нашелся. Что скажешь бойкой бабке! Да, поди-ко, и верно она говорит. Вдруг возьмет да и правда не отдаст Олёнку? Старухе-то она родная кровь, не то что Акиму.