Мальчишки, мальчишки...
Шрифт:
— На…
Прочитал, улыбнулся, хлопнул Пашку по спине:
— Может, встретимся мы с ним на фронте-то, а, Паш? Я тогда вместе с ним воевать попрошусь. А что — ребята вон, что с фронта в училище попали, говорят: и братья вместе служат, и отцы с детьми — сколько угодно. Вместе бы тогда и письма вам писали. А, Паш? Здорово бы было!
Наверху, по полотну, пышкая паром, медленно двигался паровоз с вагонами.
— Кажется, наш, — сказал Дима.
И тотчас послышалась команда:
— Станови-ись!
Масса людей на площади сразу замешалась, закрутилась: курсанты бросились искать свои роты, взводы, отделения;
Пашка до последнего момента переклички видел Диму, стоя поодаль, в толпе провожающих, хотел подбежать к нему, попрощаться, когда начнут двигаться, но лишь раздалась команда: «Нале-эво!» — как провожающие бросились вперед, нажали на передних, он упал, сразу же поднялся, однако Диму уже не нашел. Перед глазами просто шли и шли в сумерках плотными рядами похожие друг на друга своими шинелями, шапками, ремнями и обувью курсанты. Пашка сразу забыл, что он самостоятельный, рабочий человек, старший теперь в семье мужик, закричал пронзительно:
— Дима, подожди-и!.. — и кинулся обгонять колонну.
У входа на перрон его, однако, задержали милиционер и красноармеец:
— Ку-уда? Сюда нельзя! Не положено! — и оттолкнули вниз.
Пашка остановился, подумал: не прорваться ли между ними с разбегу, или не проникнуть ли, затеревшись в курсантский строй, но затем сообразил вдруг, что брата в той толчее, что царила теперь возле вагонов, вряд ли найдет, а неприятности заработать может великие. Он спустился на ставшую пустой площадь, сел на ступеньку, где только что они сидели с Димой, и заревел. Эх, кока Дима! Не было человека тебя лучше и красивей.
Утром Пашка хоть и проснулся в шесть, как всегда, однако позволил-таки себе поваляться в кровати минут двадцать: сегодня был выходной. Первый выходной за пять недель! Лежал и дрыгал ногами: они еще не отошли, болели после вчерашнего, когда он через весь город дошел сначала до Красных казарм, после от них — до вокзала, а вечером топал пешком от Перми-Второй до Запруда. И трамваи не ходили почему-то: ни разу не попалось ни встречного, ни попутного. Пашка с удовольствием подумал о своих ботинках: другие бы стерлись, скособочились от такого путешествия, а этим хоть бы что! Спасибо за них старшему мастеру пролета Александру Ильичу! Старые ботинки, полученные Пашкой в «ремеслухе», быстро изъело в цеху солидолом, маслом, заливаемым в откатные механизмы, подошвы у них отпали, приходилось их подвязывать бечевкой или куском провода. А тут случилась еще одна беда. Старший мастер пролета, проходя однажды по участку, увидал, как Пашка, сидящий на пушечном лафете, согнувшись и гримасничая от боли, муслит палец и трет подошву.
— Что там у тебя, Пал Иваныч? — спросил Спешилов и замер: в подошве ботинка была изрядная дыра, сквозь нее виднелась нога — в грязи и крови. Оказывается, Пашка наступил на острую шпонку и рассадил кожу.
— Эх-ха! — крякнул старший мастер. — Ты вот что, Паша: обедай-ка сегодня быстрее да подойди ко мне.
И с обеда повел его в партком,
— Я ведь, ребята, ботинки не выдаю. Ты вот что сделай, парень: я дам записку к начальнику госпиталя, где мы шефы, ты сходи-ка к ним после работы. У них, бывает, остается одежонка, обутки…
Пашка пошел. Пока нашел начальство, нагляделся на раненых красноармейцев: и безногих, и безруких, перетянутых бинтами, стонущих. Начальнику госпиталя некогда было разбираться с Пашкой, он глянул на записку, черкнул в уголке: «Выдать!» — и послал его к завхозу. И вскоре Пашка вышел в обновке: ботинках из грубой, прочнейшей кожи, на толстой рубчатой подошве. Правда, новая обувка была великовата, Пашка в ней выглядел, как Чарли Чаплин. Ну и что за беда?
— Чьи же это были такие хорошие? — спросил Пашка у завхоза.
— Чьи были, того уж нет, — коротко ответил тот, и мальчик приумолк.
А дома, хвастаясь ботинками и разглядывая их, увидал немецкое клеймо. Утром сам начцеха Баскаков обратил внимание на Пашкину обновку: пощупал, поцокал языком, сказал: «Егерские!» Тут-то Пашка и понял, каким долгим путем попали к нему ботиночки: сапожник немец стачал их, чтобы германский солдат шагал, разя и убивая, покоряя чужие земли. Но захватчик попал в Россию, и красноармеец поразил его в бою. А своя обутка у него была худая, разваливалась, как у Пашки. «В такой дотопаю до Берлина!» — сказал он. И переобулся. А потом снова был бой, на этот раз вражеская пуля нашла красноармейца. И поехал он на Урал, но так и не смог победить жестокую рану и скончался в госпитале, и был похоронен на воинском кладбище, на Егошихе.
Вот какие ботинки были теперь у Пашки.
С Перми-Второй, с проводов Димы, Пашка вернулся домой уже к ночи, еле добрел — под конец отдыхал уже каждые пятьдесят метров. Мамка встречала его, маячила у дома, бросилась с расспросами, но он молча, шатаясь, прошел мимо, дома положил узелок с шаньгами возле порога, а сам двинулся к кровати. Как брякнулся на нее — уже не помнил, мать и разувала и раздевала его.
— Павлик, у тебя выходной, что ли? — спросила она от печки, увидав, что сын проснулся.
— Выходной, мамка.
— Хорошо вчера Диму проводил?
— Хорошо. До станции.
Мать села на табуретку, заплакала.
— Убьют, убьют нашего Диму…
— З-замолчи! — яростно крикнул Пашка. — Придумаешь тоже — убьют! Отец вон второй год воюет — и живой. Разве Диму могут убить? Думай, о чем говоришь.
— Ой, Павлик, страшно-о!
Пашка встал с кровати, подошел к матери, погладил по голове:
— Ну мам, ну перестань, ну что ты, мам, — а у самого тоже сводило губы.
Она глянула на него, вздохнула, вытерла слезы рукавом кофты.
— И верно, хватит, поди, реветь-то… А что же он, Павлик, шанежек-то моих не поел, с собой на военные позиции не взял?
— Да, мамка… — врать Пашка не любил и не умел, а тут приходилось. — Сначала-то я ему говорю: возьми, а он — «Не положено. После отдашь!» А потом, когда их повели, меня как толкнут. Я упал. Встаю — а его уж и нету. Но мы с ним по шанежке съели.
— Не надо было их, Паша, домой носить. Отдал бы любому бойцу, да и дело с концом.
— Да, отдал бы, — заворчал Пашка. — Чужому отдай, а сами — зубарики отбивай, да?