Маленькая девочка из «Метрополя»
Шрифт:
К концу девочка нашла место где плакать — в раздевалке, прижавшись к чужим пальто.
Я знала, что больше никогда в жизни не увижу Толика.
Девочка двенадцати лет с двумя плодами крыжовника в груди. Отличница неизвестно какой наружности, но все в порядке, валенки с калошами, расческу тоже мама прислала, ленты, заколки. При этом плакала заранее о своей будущей жизни, которая вся пройдет без бога Толика.
Девочка одевалась и, надевши новые валенки с калошами, брела вон из дортуара в заснеженный парк, на ледяное шоссе в солнечный день
Девочка оглядывалась на волшебный замок, где последние часы царствовал Толик, и плакала под бледно-бирюзовым небом среди резьбы зимы, под каскадами хрусталей, которые ниспадали с деревьев, поскольку ветер дул ледяной и все замерзло, в том числе и слезы. Под чашей неба бриллианты снегов.
Уже пришел Новый год, я пела перед хором как солистка, затем танцевала дикий цыганский танец «молдовеняску» с бусами и в пестрой юбке, топала в тапочках с белыми носочками с такой же подружкой, и мы неслись, сцепившись руками, в вихре музыки посреди бального зала. Все для тебя.
Надо сказать, что Толик тоже пел под рояль, у него оказался чистый, сильный высокий голос, рродина слышит… Рродина знает… Как в облаках ее сын пролетает…
Тут ему было не до глумления, он старался. Он волновался. Он дал слабину, как каждый зависимый артист. Его приветствовали как-то странно, хлопали удивленно. Царь не может хлопотать об аплодисментах!
Потом был ужин и, самое главное, танцы. Венгерка, падекатр, падеспань (девочка Надя, чего тебе надо), падепатинер, я стояла в толпе, и Толик стоял, уже пришедший в себя, озорник, смеялся со своим вечным патрулем. Смеялся надо мной.
Объявили дамский танец.
Я тронулась с места и пошла к нему.
Это был падекатр, старинный менуэт с приседаниями.
Я его не видела.
Мы взялись за руки ледяными пальцами и деревянно прошли весь танец, приседали, он кружил меня за поднятую руку, слегка приподнявшись на цыпочки.
Это было начало пятидесятых годов, детей учили чинным танцам Смольного института благородных девиц.
Чинный Толик замер, не смеялся, было не до шуток, дело зашло слишком далеко, все его насмешки подтвердились. Скрывать мне уже было нечего. Я плакала, текли сопли.
Толик уважал меня, мое состояние, и даже проводил до какой-то колонны, а потом вернулся к своим.
Я ушла в дортуар и плакала до прихода девочек.
В наших отношениях с Толиком наступил новый, открытый период, с которым он уже не мог знать что делать, не то что перед тем, когда он легко и просто стоял передо мной, вжавшейся в стенку, и цинично повторял: «Ну что, черт влюбленный? Ну что, черт влюбленный?»
Мама приехала поздно, мы с ней побрели под черным небом по белой дороге на станцию с чемоданом, огни дортуара сопровождали наш бедный поход. Мама всегда забирала меня последней. Все уже уехали. Как и когда увезли Толика, я не знала.
Больше я не видела его никогда.
Но я его потом услышала, его голосок.
Он начал мне звонить уже в Москве.
Меня позвала к телефону Юлиника, жившая в соседней комнате, дочь моего деда от второго брака. Студентка ВГИКа, художница.
— Тебя, — как обычно вытаращившись, сказала она. — Какой-то парень.
— Какой парень, ты что, — забормотала я, двинувшись в прихожую. — Але!
— Это Толик, Толик говорит, узнаешь? — пропел стальной голос. — Привет.
— А, привет, Ленка, — значительно сказала я, глядя на Юлинику. В прихожую вышла и моя мама. — Ленка Митяева, — сказала я маме.
Отворил свою дверь и холостяк дядя Миша Шиллинг, рентгенолог поликлиники КГБ, высунулся на скопление народа. Ничего не понял, но дверь оставил открытой.
Якобы они все ждали, когда освободится телефон.
Мой любимый дядя Миша даже отслонил свою черную, как в рентгеновском кабинете, портьеру и стоял в голубом егерском теплом белье среди портьер как принц в драпировках.
— Это Толик тебе звонит, — звенел комариный голос.
— Привет, привет, — ответила я.
Как будто бы магнит содержался в этой черной эбонитовой трубке, всех стянуло в прихожую. Не хватало семейства Калиновских-Старковских, затем второй из жен моего деда, а также самого деда, курившего «Беломор» в кровати, и истопницы тети Кати.
— А, Ленка? Нет, Ленка. Не получится у меня. Не могу, — лепетала я. И сообщала маме, зажав трубку: — Они в кино идут.
— Новости! Поздно! — эхом откликалась мама, а дядя Миша и Юлиника чего-то ждали.
На глазах у родни и соседей я разговаривала с самой великой тайной моей жизни!
— А зачем, Ленка, — тускло спрашивала я в какой раз, ибо Толик своим хрустально-стальным голосом приглашал меня прийти к кинотеатру «Повторный».
Я готова была упасть в обморок от слабости.
— Ленка, зачем, — говорила я, мысленно заваливаясь.
Тот, кто покинул меня навеки, тот исчезнувший мир каскадов и резьбы по бронзе, мир счастья, подвигов, чудесных спасений и великой любви — тот мир не мог существовать в условиях Москвы, в коммуналке, среди соседей, в нашей комнате, заставленной книжными шкафами, в которых подло прятались клопы, а спать можно было только на полу под столом.
Хрустали и бирюза, Рродина слышит, падекатр, мой плач, ледяные пальцы — все ушло, исчезло, все осталось там, в раю, тут другое дело. Тут я пятиклассница с хроническим ринитом (сопли) и в ежедневно рвущихся коричневых чулках.
Толик, ангел, королевич, маленький принц, не мог стоять в мороз, во тьме в автомате у грязного кинотеатра «Повторный».
Вся душа моя, однако, ныла и болела, со мной говорил любимый, потерянный навсегда.
Толик постарался узнать мой номер телефона и теперь сам приглашал меня на танец, неизвестно какой.
Я не верила своему счастью, я не понимала, что это счастье, и нудно повторяла всякую чушь для внимательных слушателей: мамы, Юлиники и дяди Миши.
Они давно уже все поняли и с интересом отнеслись к моей партизанской легенде.