Маленькая девочка из «Метрополя»
Шрифт:
Оказывается, меня ждут с ужином. Я смущена. Я потратила свой рубль на кофе и пирожок (надо было не потерять лицо перед официанткой), и у меня ровно еще рубль на ночь (воображаемый номер в гостинице).
И я могу заплатить Ядвиге только за ночлег! А за ужин не в силах!
Путано отказываюсь, язык не поворачивается говорить о деньгах. Она (Ядвига) не принимает моих слов всерьез, она же готовила и ждала меня!
Она кладет на тарелочку мои сырники, ставит баночку сметаны, наливает чай. О счастье! Горячий чай! Я шла домой
Она спрашивает.
Я отвечаю.
Да, я проехала много литовских городов, сел, деревень. Где была? Была ли в Паневежисе (ударение она делает на «и»)?
Да! Там ведь театр! И я да, ходила вокруг этого театра, хотела оставить им свою пьесу, но там было закрыто на лето. Знаменитый театр с прекрасными актерами! Банионис, да!!!
Да, Банионис, Будрайтис, Мильтинис, отвечает Ядвига. Я из Паневежиса.
Да?! О, как здорово! Красивый город весь в цветах, какой парк! Скверы! Пеларгонии на всех балконах!
— Я из Паневежиса, — повторяет она, передвигая туда и сюда сахарницу, масленку, баночку сметаны. — Я переехала в Вильнюс, купила тут квартиру себе.
— О, здорово!
— Да, я не могла больше жить в Паневежисе.
Опять у нее ходы в этой шахматной партии на скатерти. Чайник чуть левее. Сметану рядом. Сахарницу на ее место.
— Вильнюс — красивый город, большой, — подтверждаю я, что-то предчувствуя.
— Я не могла жить там больше, мой дом сгорел.
Пауза. Язык не поворачивается отвечать.
— Я утром ушла на рынок, — бесцветно продолжает моя Ядвига. — Вернулась — все горит. Они сгорели, пока я ходила. Дочь, внук, муж, зять. Они спали все. Я их оставила во сне. С тех пор не могу плакать.
Молчание.
Свет, тусклый свет, экономная слабенькая лампочка из-под бедного абажура низко над столом. Как там, в Туле, в бедной сиротской, замершей за столом семье.
После этих слов что говорить. Наступает молчание.
Ядвига даже не пытается меня ни о чем спрашивать. По ее лицу видно, что она недовольна собой, слишком рано она выдала свою тайну. Надо было посидеть, побеседовать по-человечески, послушать ДО объявления. Надо было молчать.
Но как молчать? Она и так все молчит, здешним соседям не рассказывает ничего.
Новые знакомые не примут такого горя, будут шарахаться как от заразной больной. Как шарахались от нее в Паневежисе.
Каждый день в шесть утра она выходит из своего теперешнего дома в час, когда вышла из того дома в тот, последний раз, покинула мирных спящих, навеки уснувших детей. Куда она идет в шесть утра? Туда, где мы встретились. Она идет к храму.
Ядвига на следующее утро, однако, не уходит так рано, я еще с ней, тут. Она приготовила кофе, свежая булочка (все-таки сбегала в магазин) на столе, мед, масло. Запах кофе и дыма, бедная квартирка.
Я уезжаю дальше, к морю, у меня там дело, я должна видеть дом Томаса Манна, моего любимого писателя, я должна поклониться этому дому и там закончить свою пьесу, которую пишу по дороге.
Мне ехать и ехать, и надо спешить, автостоп не такое быстрое средство передвижения, а в конце августа нужно вернуться в Москву и забрать из санатория ребенка.
Кирилл астматик у меня, восьмилетний мальчик. А муж умер в прошлом октябре, умер, ушел, покинул нас. Ему было тридцать два года. Шесть последних лет он был парализован.
Ядвига неловко протягивает мне руку на прощанье, я ей тоже все рассказала. Я говорю хозяйке, что мой муж был такой худой, что выглядел как Иисус Христос на кресте.
Она тянется поцеловать мне руку. Она плачет вместе со мной.
Моя мама тоже всегда норовит чмокнуть нас с Кирюшей в руки.
Я еду на трамвае вон из города, опять становлюсь на пустынном шоссе. На поезд нет денег. Свобода, оглушительная свобода после шести лет больниц и упорной борьбы. Свобода еще на десять дней, а потом ежедневная жизнь, можно держать ребенка за руку, мое спасение, мое сокровище. Ядвига там одна, сухая ветка сожженного дерева.
4. В сторону Манна
Так что (возвращаясь из прозы в очерк) по Калининградской области мне пришлось ехать на поезде, там я уже побоялась выходить на трассу с поднятой рукой.
Но ничего, один день не поесть — и вот уже сэкономлены деньги на транспорт.
В Калининграде я поселилась в центре, в красно-кирпичной гостинице, вокруг которой ночами кипели нешуточные страсти (этот отель в г. Кенигсберге был, как мне сказали, во время войны офицерским борделем). Крики, топот, мат. Женский визг и хохот. Переговоры. Оплеухи с последующим истерическим дамским плачем. Музыка из кабака, когда кто-то открывал двери.
Рыболовные и военные суда, судя по всему, стояли на местном рейде. Калининград — это портовый город!
Дальше приходилось искать пути, чтобы проникнуть на Куршскую косу. Там, в городе Ниде (русские называли его в шутку город Гнида, хотя это было очаровательное, сказочное место по тем временам, пряничные дома, иностранный курорт) — так вот, в г. Ниде стояла бывшая дача моего божества, Томаса Манна. В ней, по слухам, располагалась теперь библиотека и музей. Там я рассчитывала закончить пьесу «Сырая нога», которую писала каждый день по пути.
Но в Ниду требовался пропуск, это уже была пограничная зона.
Что делает журналист, оказавшийся в чужом городе? Он идет в местную газету выяснять пути.
В газете пропуск мне не дали, вместо этого сказали, что один местный завод манометров жалуется в письменном виде за подписью рабочих, что у них горсовет отобрал спортивный зал, просто взломали здание их спортивной базы и теперь строят там какую-то статую к тридцатилетию освобождения Калининграда от фашистских захватчиков (т. е. это было освобождение города Кенигсберга от немецких оккупантов, что само по себе звучит интересно).