Маленькая девочка из «Метрополя»
Шрифт:
— Она тогда говорит «сик мек».
— Что это?
— Ну… Это гоу виз ёр пенис.
— Сик — это… А, понятно. Ну да. Сикать.
И тут я как раз вспомнила, что прочла на стенке в автобусе. Там была табличка со словом, которое я прочла как «дурачак».
— Скажи, Нихал, а что такое по-турецки «дурачак»?
— Остановка.
И тут меня осенило:
— А дурак — есть такое слово?
— Это «стой».
В поганом ручье гусь явственно произнес «ква-ква». Мы пошли вверх к кладбищу и сели на лужочке под мраморным фонтаном, бьющим из стены. Девочки развернули наши бутерброды. Светило чудное нежаркое солнышко.
А дальше — дальше я представила себе эпоху татаро-монгольского ига, которое было на самом деле оккупацией.
Первое, что кричат завоеватели бегущему в кусты местному: «Стой!» То есть первое слово на тюркском наречии, с которым наши предки познакомились, как раз и было «дурак», и так русские и начали называть оккупантов (как впоследствии, после 1812 года, французское «шер ами», дорогой друг, превратилось в обидное слово «шаромыжник»).
В дальнейшем наши древние партизаны так и говорили:
— Ой, где мои стрелы, гля, дурак поскакал.
Старинное слово «сикать» теперь уже понятно от чего проистекло, а вот с «йэ бенэ» дело обстояло, видимо, так: в разоренных поселениях, где перебиты мужики, хлеб сожжен, а дети еще живы и плачут от голода, что остается делать бабам? Они выходят на дорогу и предлагают себя:
— Ешь меня. Йе бенэ.
Клиенты их уже научили этому слову. И соединили его со словом «женщина», которое для чужеземца проще всего звучит как «мать». (Что кричали немцы, входя в русские дома? «Матка, яйко, млеко». Перед тем ведь их войска шли по Польше. «Матка» по-польски как раз «мать», «женщина», и все остальное тоже оттуда.)
Так что слова «йе бенэ» и «мать» и образовали знаменитое бранное выражение.
Что же касается слова «шиш», которое мне несколько раз встретилось в меню, то это узкий нож. И в Турции «шиш тебе в горло» — распространенный, как и у нас, ответ — память о воинственных предках.
Обратно мы плыли ближе к вечеру, когда над Босфором повисла огромная желтая луна, и на остановке Нихал сбегала на берег и принесла мне стаканчик «югурта», лучшего в Турции. То есть ничего общего с тем, что продается по всему миру как йогурт, а зато очень напоминает русский варенец, простоквашу с твердой корочкой, которую всегда продавали у нас на базарах в майонезных банках (базар — это рынок на турецком языке).
3. Сорок тысяч по-турецки
Ну, а потом был ночной Стамбул: кофейни, старые отели с портьерами, люстрами и бархатными креслами времен русской эмиграции, эпохи Тэффи и Аверченко — эти писатели ходили здесь, по улице Пера, после бегства с Белой армией из Крыма, и писали свои знаменитые невеселые фельетоны именно тут, изгнанники, лишенные всего. За их спинами в России остались разграбленные дома, сгоревшие библиотеки, арестованные и казненные родственники и друзья… Тэффи, умница и красавица, одаренная фантастическим чувством юмора, жила потом в Париже и не могла выйти из дома, чтобы не пересчитать все окна на противоположной стороне, такой был сдвиг. (Ахматова тоже, говорят, не способна была перейти улицу.) Что сделали с нами, с нашей литературой… Обогатили, одним словом.
Мы бродим вечером по крутым приморским улочкам. Все дома старые, как в Риме, никакого новодела, стеклянных крыш и башенок, а только древние стены, из которых выступают традиционные занавешенные изнутри «шахниширы», т. е. эркеры по-европейски. В кофейне музыка: одна из виолончельных сюит Баха. Привет тебе, мой сынок Кирюша, с твоей виолончелью в рамках «замукальной школы»… Таскался, бедный, со своим абсолютным слухом два раза в неделю на троллейбусе в давке со здоровенной казенной бандурой… Замечталось о прошлом, о маленьких детях в доме, о ежедневном кукольном театре Феди, о двухлетней Наташе, которая ходила в длинной вязаной юбке и с пучочком на затылке и называла себя Утятя.
В самое первое мое утро в Стамбуле (после побудки муэдзина, о чем дальше) я, бродя вокруг Перы, нашла лавчонку старья (любимые мои места по всем миру). К ее дверям были прислонены два зеркала, одно даже с крыльями поверху. Вошла, никого. Товар: три транзисторных приемника 50-х годов, от одного только шкала. Пианино, на нем куча корявых сумок, немного битая скромная тарелочка, группа крохотных бутылок из-под вина, бумажная православная икона в рамке, катушки ниток в банке, грязные флаконы из-под перца — 8 шт., гармонь с одним рычагом на все аккорды, шесть ламп «летучая мышь» без стекол, пылесос эпохи первых спутников в форме ракеты, пишущая машинка «Гермес», магазинная касса, керосиновая лампа без стекла, череп маленький коричневый, фотоувеличители (толпа таких черных аистов), огромная (3x2 м) абстрактная картина удивительной бездарности, и вдруг — марионетка висит вдали над какой-то аркой. Вместо головы серый мешочек, как набитая ватой пятка от чулка.
Минут через десять после начала моей экскурсии вошел хозяин, мужчина в состоянии той же куклы и, как мне померещилось в темноте, ровно с таким же набитым ватой чулком вместо головы. Правда, в солидных очках и небритый (не по моде, а явно пятый день употребляет). Глаза как у лежащей на берегу рыбки.
Я спросила, сколько стоит кукла. Он отвечал, собравшись с силами:
— Не продается. Подарок друзей.
Возможно, все в этой лавочке было такого же сорта, типа подарки друзей и не продается. Не может продаться никогда!
— Жалко, — сказала я. — Кукла хиппи?
Действительно, у нее такой был вид, отсутствие лица, экзотический костюм и четыре руки.
— Йес.
Он соглашался со всем, что я говорила:
— Оф корс.
Видимо, чтобы не связываться.
Затем у него в башке, набитой ватой, что-то стукнуло, видимо, и он вдруг невнятно пробормотал:
— Хорошо, я продам ее, но только за сорок тысяч.
И здесь глазки его приоткрылись и оттуда выглянула маленькая надежда, как из-за дверной цепочки, и тут же скрылась.
Я стала думать, сорок тысяч ЧЕГО?
Долларов — это, разумеется, удивительно, но и лир столько быть не может. Один миллион лир это семьдесят центов USD. Стало быть, сорок тысяч лир — это меньше трех центов.
Сошлись на десяти долларах.
Затем я попросила его попозировать мне на улице. Он выдвинул свою непослушную тушку на порог и стал терпеливо держаться на ногах. Тут же ко мне сзади прилип ушастый малый лет восьми. Мой турецкий продавец нетвердым голосом ему что-то неодобрительное сказал. Малый не отставал. Покосившись на него, я поперхнулась. На лице его было написано райское блаженство и одновременно мука. Возможно, искусство рисования все еще не слишком распространено тут. То есть оно здесь категорически запрещено! Я еще раз оглянулась. Мальчик со страстной, томной мольбой на носатом лице торчал за моим плечом. У него покраснели уши. М.б., это будущий мусульманский Церетели стоял и смотрел, как я царапаю авторучкой в блокноте.