Маленькая хозяйка Большого дома
Шрифт:
Но вот она подошла; вот она среди них; Грэхем, представленный ей, на мгновение удержал ее руку; она приветствовала нового гостя в Большом доме певучим голосом, какого он и ждал. Из ее горла, из такой безупречной груди других звуков исходить не могло.
За столом, сидя наискось от нее, он не мог удержаться, чтобы украдкой не смотреть на нее. Он участвовал в общем непринужденном и подчас веселом разговоре, но взоры и мысли его были прикованы к хозяйке.
В такой разнородной компании ему еще никогда не приходилось обедать. Покупатель овец и корреспондент «Вестника скотоводов» все еще были здесь. Незадолго до обеда в трех автомобилях приехала компания из четырнадцати мужчин, женщин и молоденьких девушек, собиравшихся остаться до позднего вечера, чтобы возвращаться при луне. Всех имен Грэхем не запомнил, но понял,
– Уж я сразу вижу, – заявил Грэхем Паоле, – если у вас тут все время такой караван-сарай, то мне нечего и стараться запоминать имена и лица.
– Да, вы совершенно правы, – засмеялась она в ответ. – Но все это соседи. Они заезжают запросто. Вот эта миссис Уатсон, что сидит подле Дика, принадлежит к старинной местной аристократии. Дед ее Уикен перевалил сюда через Сьеррские горы в 1846 году, и город Уикенберг назван в его честь. А вот эта хорошенькая черноглазая девушка – ее дочь.
Но все время, пока Паола занимала его краткой характеристикой случайных гостей, Грэхем едва слышал все, что она ему говорила. Он был поглощен одним стремлением – проникнуть в самую душу своей собеседницы. Основная ее черта – непринужденность, решил он сначала, но через несколько минут передумал, его поразила ее жизнерадостность. Но и эти два вывода его не удовлетворили – и вдруг его осенило: гордость, вот в чем дело. Она чувствовалась во взгляде глаз, в постановке чудесной головки, в крутых завитках волос, в чутком трепете подвижных губ, в легком подъеме круглого подбородка, в маленьких сильных ручках с голубыми жилками под нежной кожей, в которых сразу узнавались руки пианистки, долгие часы проводящей за роялем. Да, гордость дышала в каждой мышце, в каждом нерве, во всем ее существе – сознательная, почти мучительная гордость. Пусть она жизнерадостна и непосредственна, женщина-мальчик, школьница, готовая на всякую шалость. Но гордость в ней чувствовалась неусыпная, напряженная, глубокая. Из этой стихии она вышла. Истая женщина, откровенная, искренняя, прямая, гибкая, демократичная, все что угодно, но не игрушка. Во всех ее причудах чувствовалась сила, он сравнивал ее с тонкой проволокой, с тончайшей серебряной струной, с тонкой дорогой сталью, со слоновой костью, с отточенным перламутром.
– Ваша правда, Аарон, – услышал он голос Дика Форреста с другого конца стола. – Вот вам мнение, высказанное Филиппом Бруксом. Брукс говорит, что тот не постиг истинного величия, кто хоть отчасти не осознал, что его жизнь принадлежит его народу и что все, что Господь ему даровал, дано ему ради всего человеческого.
– Итак, в конце концов, вы верите в Бога, – с добродушной усмешкой откликнулся именуемый Аароном высокий стройный мужчина с продолговатым оливкового цвета лицом, блестящими черными глазами и очень черной длинной бородой.
– Да не знаю, право, – ответил Дик, – эти слова я понимаю иносказательно; называйте это начало – нравственностью, добром, эволюцией.
– Чтобы быть великим, отнюдь не нужно правильно мыслить, – вмешался молчаливый ирландец с худым узким лицом, в потертой одежде. – Мало того, мы знаем очень много людей, абсолютно правильно осмысливших вселенную, но отнюдь не великих.
– Верно, Терренс, верно! – зааплодировал Дик.
– Весь вопрос в точном определении, – лениво вмешался третий гость, явно индус, крошивший хлеб изумительно изящными и тонкими пальцами. – Итак, что мы должны разуметь под словом «великий»?
– Не определяется ли оно одним понятием красоты? – тихо спросил юноша с трагическим лицом, нервный и робкий, с безобразно подстриженной прядью длинных волос.
Вдруг с места вскочила Эрнестина и, опираясь руками на стол, наклонилась вперед в позе собирающегося с силами оратора.
– Ну, начали, – закричала она, – начали? В сотый раз будут теперь перекраивать и перетасовывать весь мир. Теодор, – обратилась она к юному поэту, – вы уж не отставайте. Ваш конек ничуть не хуже прочих, может быть, вы их обгоните.
Наградой ей был громкий хохот, а поэт весь раскраснелся и, как улитка, ушел в свою раковину.
Эрнестина обрушилась на чернобородого.
– Очередь за вами, Аарон; он сегодня что-то не в духе. Вы уж начните. Вы сумеете.
Все общество снова покатилось со смеху, заглушив как заключение Эрнестины, так и шутливый ответ чернобородого.
– Нашим философам сегодня не удастся сразиться, – шепнула Паола Грэхему.
– Философам? – переспросил он. – Ведь они не приехали с той компанией из Уикенберга? Кто они и что они? Я ничего не понимаю.
– Они… – не сразу ответила Паола. – Они здесь живут и называют себя жителями джунглей, у них свой поселок в горах, милях в двух отсюда. Они там ничего не делают, только читают и ведут длинные беседы. Я пари готова держать, что вы у них найдете штук пятьдесят последних полученных Диком книг, еще не попавших в каталог. Доступ в нашу библиотеку им открыт: их постоянно можно видеть входящими и выходящими оттуда, нагруженными книгами и последними журналами в любое время дня и ночи. Дик говорит, что благодаря им у него теперь самое полное и самое современное собрание книг по философии на всем Тихоокеанском побережье. Они как бы переваривают для него все эти вопросы; Дика это очень занимает; к тому же он на этом экономит время, ведь он страшно много работает.
– Значит, они живут на средства Дика? – спросил Грэхем, с наслаждением глядя прямо в голубые глаза, открыто устремленные на него. Он слушал ее ответ и любовался легким бронзовым оттенком, отливом ее длинных темных ресниц. Потом ему пришло в голову, что, может быть, это игра света, и он невольно перевел взгляд на брови, тоже темные и тонко очерченные, и убедился, что и в них играет тот же золотисто-бронзовый оттенок, только, пожалуй, еще ярче. И еще выше, в зачесанной вверх массе волос, оттенок этот был еще заметнее. Поразили и восхитили его и блеск ее зубов и глаз, и ослепительная улыбка, то и дело озарявшая ее и без того оживленное лицо. «Это не искусственная улыбка, – подумал он, – когда она улыбается, она улыбается вся, великодушно, радостно, точно излучая из себя то, что составляет ее душу, что таится там, где-то, в этой чудесной головке».
– Да, – продолжала она, – им нечего заботиться о хлебе насущном. Дик ведь крайне щедр; может быть, он даже напрасно поощряет праздность подобных господ. Да вообще вы найдете у нас немало забавного, пока не привыкнете. Они наши, точно родовое достояние, понимаете? Они останутся с нами навсегда, пока не схоронят нас или мы их. Иногда случается, что один из них и сбежит куда-нибудь, но ненадолго. Знаете, они, как кошки. Дику тогда приходится потратить немало денег, чтобы разыскать его и дать ему возможность вернуться. Возьмите, например, Терренса, его зовут Терренс Мак-Фейн. Он анархист-эпикуреец, если вы только понимаете, что это значит. Он и мухи не убьет, у него есть кошка, – я же ему ее и подарила, – чистейшей персидской породы. Голубая, совсем голубая, – так он ищет на ней блох, но не убивает их, а собирает в скляночку, уносит в лес и там выпускает на волю. В лесу он гуляет без конца; люди часто надоедают ему, а природу он любит. И вот в прошлом году у него появилась мания: изучение генезиса и эволюции алфавита. Он отправился в Египет, разумеется, без всяких денег, единственно с целью докопаться до этого самого происхождения и извлечь из него простую формулу, которая объяснила бы и происхождение вселенной. Добрался до Денвера, странствуя как бродяга. Там он попался в каких-то уличных беспорядках; Дику пришлось пригласить адвокатов, платить штраф и вообще затратить массу труда, чтобы водворить его невредимым домой.
– Ну, а вон тот – бородатый?
– Аарон Хэнкок, – продолжала Паола, – он так же, как и Терренс, не желает работать. Аарон – южанин. Он утверждает, что в его семье, в его роду никто никогда не работал и что на свете всегда найдется достаточное количество дураков, которых от работы все равно не удержишь. Потому-то он и ходит с бородой. Он считает, что бриться – напрасный труд и, следовательно, безнравственно. Я отлично помню, как он предстал перед нами в Мельбурне, точно испеченный на солнце дикарь, прямо из австралийских дебрей. Он, видите ли, производил там какие-то самостоятельные исследования по антропологии или фольклору, что-то в этом роде. Дик знавал его раньше в Париже и сказал ему, что если судьба его когда-нибудь занесет на родину, в Америку, то кров и пища ему обеспечены. Вот он и явился.