Маленькие становятся большими (Друзья мои коммунары)
Шрифт:
— Ты раньше с мадам разберись, — перебил Чижов.
— С Варварой Альбертовной? — Лицо Струкова сделалось неуверенным, почти испуганным. — Она что? Вроде военспеца — три языка знает.
— Бывает, что и военспецов под ноготь, — оборвал Чижов.
Он приподнял меня за плечи и громко, чтобы слышал не только Струков, но и все обитатели этого чужого и неласкового дома, добавил:
— В эшелон нужно, а то бы посмотрел, какие тут благородные классы. Через годик, бог даст, разгромим беляков, вернемся с товарищами, тогда разберусь. А ты, директор, —
— А как же! Со всей революционной твердостью… — бормотал Струков, провожая Чижова к дверям. — Вот и портреты были: вдовствующая императрица Мария и генерал при орденах — вырезали беспощадно.
Голос замолк. Я остался один посреди пустынного кабинета, не понимая еще по-настоящему, какое это несчастье потерять последнего близкого человека.
— Ну, братик, примеряй! — приказал Струков, возвращаясь со свертком одежды. — Надо бы искупать тебя — дров нет… Свое скидай — тут полный комплект… Поживей, братик, не разглядывай — Варвара Альбертовна придет, не похвалит.
Я натянул странные штанишки и рубашку, подшитую тонкой полоской кружев, неудобные черные шаровары и серую кофточку; примерил капор с длинными лентами и черный салоп на вате.
— Девичье, — объяснил Струков. — Ничего не поделаешь, приспосабливаем что есть.
Старая моя одежда грудой валялась на стуле, серые ленты сосульками свисали с капора, и вдруг ясно представилось, что Чижов не вернется, а без него попробуй отыщи в огромном городе Лаську, или моряков, или Анну Васильевну. Да и никогда мне не выбраться отсюда без него.
— Главное — дисциплина! — строго проговорил Струков.
В дверях за ним стояла Варвара Альбертовна.
— Солдат ушел? — спросила она. — Надо проветрить комнату, но у меня нет сил, мосье Струков… Какая грубость! И это в стенах учреждения, которое посещали члены августейшей фамилии и завнаробразом товарищ Грибов! Вы знаете, что я приветствовала революцию, хотя и не дралась на баррикадах. Но разрешите мне думать, что и Степан Разин был комильфотней этого субъекта.
Она села в кресло и, как в первый раз, брезгливо оглядев меня, добавила:
— Будьте добры, отнесите эти… тряпки, товарищ Струков, а я проведу ребенка.
Так началась моя московская жизнь.
Мы шагали по бесконечному коридору, еле освещенному лампочками, мерцавшими под потолком. Далеко впереди виднелось высокое, сверху закруглявшееся аркой окно и черное небо за стеклом. По сторонам в глубоких нишах темнели тоже очень высокие, плотно закрытые двери. Лампочки отражались в хорошо натертом паркете. Колеблющиеся тени скользили по стенам и по полу, то удлиняясь, то сжимаясь, точно от страха. Иногда тени раздваивались и разбегались в разные стороны, как минутная и часовая стрелки.
Я прислушивался к пронзительному скрипу своих новых ботинок, шелесту платья Варвары Альбертовны и ее голосу — тихому и очень внятному.
— Теперь я веду тебя в дор-ту-ар, — говорила она, делая паузу после каждого слога. — Ты, конечно, даже не знаешь этого слова… А тут дортуары девочек. У нас воспитываются отпрыски древнейших родов: баронов Кронбергов, Козельских-Строгановых, Ромадановых… Сегодня сирота, а завтра у дяди прямые наследники опочили, и тебя в людскую к ней не пустят…
Я плохо понимал, что говорит Варвара Альбертовна, но чувствовал, как сердце переполняется ненавистью к ней, к ее звенящему голосу, крадущейся походке, шуршащему платью.
— Даст бог, все уладится, — продолжала Варвара Альбертовна. — Кем ты тогда будешь? Гарсоном? Форейтором?.. Хотя ты не знаешь этих слов… Или писцом, или провизором?..
Она на мгновение замерла, прислушалась и, подобрав юбку, так быстро побежала вперед, что я едва за ней поспевал. С силой распахнув последнюю дверь в коридоре, она влетела в комнату и, тяжело дыша, остановилась.
В темноте неясно выступала белая кафельная печь, стол, четыре кровати у стены.
— Встать! — выкрикнула Варвара Альбертовна.
Ничто не шевельнулось.
По-прежнему доносилось ровное дыхание; кто-то похрапывал во сне.
— Не притворяйтесь! Я слышала, как вы переговаривались и готовили свои дрянные гадости!
Казалось, всё в комнате глубоко спит. Помедлив, Варвара Альбертовна с грохотом выдвинула ящики стола, открыла шкаф, подозрительно поглядела на ребят, которые лежали с головой закутанные в тонкие одеяла, и вышла.
Два одеяла зашевелились, точно по команде. Маленький хромой паренек на цыпочках подбежал к двери, заглянул в коридор и зажег свет в комнате. Высокий сероглазый мальчик, который лежал одетым, в таких же, как у меня, нелепых шароварах, соскочил с койки и вынул из-под матраца лист плотной бумаги.
— Доставай краски, Косорот, — приказал он, обращаясь к хромому.
Только одно одеяло оставалось еще неподвижным.
— Новичок? — спросил меня высокий мальчик. — Как звать?
— Алешка!
— А я Сергей… Маленький! — добавил он через минуту не то с укоризной, не то с сожалением. — Хотя в семнадцатом и меньше тебя ребята камни таскали.
Когда мы шли с Варварой Альбертовной, почему-то я был уверен, что меня запрут одного, и теперь новые знакомые кажутся необыкновенно симпатичными.
— Ты за революцию? — шепотом спросил Сергей. — За мировую революцию?
— Да! — отозвался я.
Сергей сел к столу и властным голосом позвал:
— Политнога! Мотька!
Пребывающая во сне койка ожила, и из-под одеяла выглянула наголо обритая голова.
— Что это значит — «Политнога»? — тихо спросил я у Косорота.
— Прозвище такое, очень просто! Он говорил, что у комбрига Васенки политруком был, вот и прозвали… Может, хвастал, только его и вправду сам Васенко привез. И Варварке пригрозил: «Пацана обидишь — лично шашкой порубаю!» Все слышали. У Мотьки и гимнастерка есть красноармейская и сапоги — военно-революционный подарок. Струков хотел забрать, так Мотька две недели спал одетым…