Маленький человек
Шрифт:
Подхватив Лютого под руки, санитары поставили его в ванну и, направив шланг, принялись поливать водой, а женщина, закатав рукава, тёрла его жёсткой мочалкой, отпуская терпкие словечки, от которых щипало в носу.
Лютого одели в пижаму, на которой синей краской был намалёван инвентарный номер, и, посадив на каталку, повезли, разгоняя любопытных больных, собравшихся в коридоре, чтобы поглазеть на Савелия Лютого. Ему отвели отдельную палату, в которой аккуратно заправленные кровати были пусты, а дверь запиралась снаружи на щеколду. Целую ночь, не давая спать, вокруг Лютого хлопотали врачи и медсёстры, капельницы сменялись таблетками, сиделки — полицейскими, которые
Лютого лихорадило, бросало из жара в холод, и, как хлопочущие сиделки, над ним сгрудились призраки, которые, взявшись за руки, покачивались, словно сомнамбулы. У Антонова кровоточило разодранное горло, а рыжеволосая нищенка была перепачкана в копоти, и Лютому казалось, что под её осуждающим взглядом он растекается по кровати, как пластилин, плавящийся на огне. Он пытался подняться на постели, чтобы позвать на помощь, но в этот момент проснулся, и окружившие его медсёстры, зашикав, уложили Савелия обратно и подоткнули одеяло.
Набрав в шприц снотворного, сиделка уколола его незаметно, будто укусила оса. Лютый забылся тяжёлым сном, в котором путались события и люди, бывшее становилось не бывшим, а кровь превращалась в краску, и только голосом Могилы у него всю ночь зудело в ушах: «Маленький человек в маленьком городе».
В палате всё было белым: белые стены, белые занавески, белые простыни; сиделки с молочной кожей, одетые в белые халаты, кусали от скуки бесцветные губы, а белые видения выглядывали из-за их спин. Савелий протыкал их пальцем, и галлюцинации исчезали, а сиделки, закатав рукав пижамы, кололи ему успокоительное и, дождавшись, когда он уснёт, доставали замусоленную колоду карт, раскидывая «подкидного» прямо на его постели. От снотворного сны были горькими, а явь — мутной, словно запотевшее стекло, и Лютый не мог отличить одно от другого, словно дни и ночи перетасовали, как карты в колоде, перепутав местами.
— Вы не переборщили с лекарствами? — раздалось, словно из трубы.
Лютый попытался разлепить веки, но не смог, и, сложив губы трубочкой, ловил каждое слово.
— Он ж не в с-бе, — прошепелявил врач. Он глотал гласные, как пилюли, изъясняясь согласными, и Лютый узнавал его по неразборчивому говору. — Н-ша з-дача — л-чить!
— Ваша задача — вернуть его к нормальной жизни! Чтобы он ходил, говорил, ел, а не лежал на кровати, как бревно! Вы даёте ему психотропные?
— Д-ём, — развёл руками врач. — У н-го бр-д, г-лл-ц-нации.
— Отмените! — пролаяли в ответ.
Через несколько дней Лютый уже вставал с постели, прогуливаясь по палате, и санитарка, кормившая его с ложечки, угостила сигаретой, которую он, приоткрыв окно, выкурил тайком от врачей. Савелий попросил девушку принести ему пару местных газет, но она, зажмурившись, замотала головой:
— Вам нельзя!
В коридоре было тесно от кроватей, пахло тушёной капустой, лекарствами и грязными простынями, которые, собрав в кучу, волокла по полу санитарка. Лютый шёл, держась за стену, и пациенты, оглядывая его с ног до головы, удивлённо перешёптывались. В туалете было накурено, столпившись в проходе, мужчины говорили ни о чём, пуская ртом колечки, которые от скуки нанизывали на палец.
— Ты слышал про актёра? — спросил пациент с перебинтованной головой.
— Который повесился?.. — закивал второй, поправляя катетер. — И чего не хватало? Деньги, слава, женщины.
— Говорят, в последнем фильме он играл самоубийцу, но сцена, где он набрасывал петлю на шею, никак не выходила. Режиссёр даже грозился разорвать контракт и позвать другого актёра. Так он,
— Вот это да. А как же фильм?
— Пришлось переснимать с другим актёром.
Оба замолчали, пропуская Лютого, и пока он стоял у писсуара, буравили взглядами его спину.
— Жизнь — это болезнь, — протянул забинтованный.
— Нет, — скривился второй. — Смерть — это болезнь, а её инкубационный период длится всю жизнь!
Они снова замолчали, задумчиво затягиваясь.
— Не жилец! — выпустив дым ноздрями, ткнул забинтованный в банку с анализами, стоящую на полке.
— А это, глянь, божья роса! Чья это? — кивнул второй, подслеповато щурясь. — Ну-ка, прочитай, как фамилия? Везёт же гаду!
— Кузнецов, — прочитал забинтованный. — Ты не Кузнецов? — спросил он у Лютого.
Савелий покачал головой.
— А кто?
— Я Савелий Лютый. — пробормотал Лютый, не услышав собственного голоса.
— А, которого в лесу нашли.
Потеряв к нему интерес, мужчины отвернулись к банкам.
— Интересно, из какой он палаты, этот Кузнецов? Сколько ему, а? Как думаешь? Наш ровесник?..
Вечером отделение собралось у телевизора: побросав костыли, калеки вытянули загипсованные ноги, в одном углу сели язвенники, сложившие руки на животах, в другом расположились пухлые сердечники, а санитарка, растолкав пациентов, привезла на каталке сморщенного старичка, который не разговаривал, а только водил глазами из стороны в сторону.
— Да он всё равно ничего не понимает! — закричали больные, задвинув старика в угол, и он сидел там весь вечер, уставившись в лупившуюся краской стену.
Лютый, присев на краешек дивана, запустил глаза в телевизор, и ему почудилось, что всё, случившееся с ним, было лишь фильмом, увиденным на экране. Он всё время оборачивался, словно кто-то дышал в затылок, Лютому казалось, что за ним идёт толпа, которая перебрасывается друг с другом, как горячей картошкой, одной лишь фразой: «Это Савелий Лютый!» Но за спиной никого не было. Больные быстро потеряли к нему интерес, и Лютый уже сам не мог отличить быль от небыли. Он гнал от себя воспоминания, бежавшие за ним, как голодные псы, и, глядя на окна соседних домов, жильцы которых, выглядывая из-за занавесок, смотрели на окна больницы, плакал от счастья, что вернулся из леса. В тумбочке лежали бумаги, которые ему дали в отделении, но он, суеверно косясь на них, не решался прочитать написанное.
Заглядывая в палаты, по отделению шла высокая, дородная женщина, одетая в рваную рубаху. Она была босая и растрёпанная, а блаженная улыбка гуляла на её лице, как кошка, сама по себе.
— Рина, Рина, иди к нам! — закричали ей мужчины, оторвавшись от телевизора. — Иди к нам, красавица!
Каждый год Октябрину привозили из сумасшедшего дома, где она Бог знает от кого беременела и, заворачивая подушку в простыню, качала её, как ребёнка, мурлыкая колыбельную. В её отделении были двери без ручек, окна с решётками и пухлые, полупьяные санитарки, а из мужчин — только старый, согнутый подагрой доктор, и персонал не знал, на кого грешить. Октябрину привязывали к кровати, запирали в чулан, а на прогулках не сводили с неё глаз, но раз в год живот у неё упрямо округлялся. «От Святаго духа!» — крестясь, богохульствовали санитарки, отправляя её в больницу, где Октябрину выскребали, как кастрюлю с подгоревшей кашей, и она бродила по этажам, пустая и безумная.