Маленький принц (сборник)
Шрифт:
Так скажи мне, чего же я ищу и почему, глядя из окна на город моих друзей, моих страстей, моих воспоминаний, – я в отчаянии? Почему впервые в жизни я не нахожу родника и почему так далек от моего клада? Что за смутное обетование мне дал неведомый бог и почему не исполняет его?
Я нашел свой родник. И ты его помнишь. Это Женевьева…
Женевьева, на этих словах Берниса я закрыл глаза и увидел вас девочкой. Пятнадцатилетней (нам было по тринадцать). Разве могли вы повзрослеть в нашей памяти? Вы остались прежней для нас: мы думали о хрупком ребенке, когда о вас заходила
Другие вели к алтарю зрелых женщин – мы с Бернисом из глубин Африки называли невестой маленькую девочку. В свои пятнадцать вы были самой юной из матерей. В возрасте, когда еще обдирают о ветки голые икры, вы требовали королевскую игрушку – настоящую колыбель. И пускай для своих, не ведавших о чуде, вы притворялись обыкновенной, – мы видели в вас ожившую сказку, через волшебную дверцу вы проскальзывали в мир, как на маскарад, одевшись женой, матерью, феей…
Вы и были феей. Я же помню. Вы жили в старом-престаром доме, вас укрывала толща стен. Вижу как сейчас: у окна, больше похожего на бойницу, облокотясь, вы подстерегаете луну. И она всходила. И равнина начинала звучать, ударив во все свои трещотки, гремушки, колокольцы: на крыльях цикад, в горлышках лягушек, на шеях бредущих с пастбища волов. Луна всходила. Иногда из деревни разносился погребальный звон, возвещая кузнечикам, и цикадам, и злакам в поле о непостижимой смерти. И вы высовывались из окна, тревожась только за обрученных, – ведь нет ничего уязвимей надежды. Но луна всходила. И тогда, заглушая колокол, совы звали друг друга к любви. Бродячие собаки, усевшись кружком, выли на луну. И каждое дерево, каждая метелка камыша, каждая травинка были живыми. А луна всходила.
И вы брали нас за руки и заставляли прислушаться: ведь это были голоса земли, они ободряли и были добры.
Этот дом и живой наряд окрестной земли были вам такой надежной защитой. Столько союзов вы заключили с липами, дубами, с животными, – мы вас звали их принцессой. Но лишь к вечеру, когда мир постепенно отходил ко сну, ваше лицо обретало покой. «Стадо вернулось в хлев»… Вы читали эту новость в далеких огоньках фермы. А вот и глухой шум: «На канале закрывают шлюзы». Все было в порядке. Наконец грозой проносился, прорезая округу, семичасовой скорый – и с ним из вашего мира исчезало все тревожное и неверное, словно чье-то бледное лицо за стеклом вагона. И давался ужин в огромной полутемной столовой – там-то (мы следили неустанно, как шпионы) ты и становилась королевой ночи. Ты безмолвно садилась между стариками, среди обшитых деревом стен, ты наклоняла голову, и только на волосы лилось золото из абажура, – так, коронованная светом, ты царила. Нам казалось, ты бессмертна – так тесны были узы, связавшие тебя с вещами, так прочна твоя уверенность в них, в своих мыслях, в своем будущем. Ты царила…
Но мы хотели знать, как заставить тебя страдать, как сдавить тебя в объятьях, чтобы ты задыхалась, – мы чувствовали, в тебе живет что-то еще, и жаждали извлечь это на свет Божий, увидеть в твоих глазах нежность или печаль. Бернис обхватывал тебя руками, и ты краснела. Бернис сжимал крепче – в твоих глазах сверкали слезы, но губы не кривились уродливо, как у плачущих старух. Эти слезы, говорил мне Бернис, – от внезапно переполнившегося сердца, они драгоценней алмазов и кто их выпьет – обретет бессмертие. А еще он говорил, что ты живешь внутри своего тела, как фея под водой, и он знает тысячу колдовских чар, вызывающих тебя на поверхность, а самый верный способ – чтобы ты заплакала… Так мы воровали у тебя любовь. Но стоило тебя отпустить – ты смеялась, и мы терялись. Так выпархивает птица, чуть разожмешь ладонь.
«Женевьева, почитай нам стихи».
Ты читала немного, а нам уже казалось, ты знаешь все на свете. Мы никогда не видели тебя удивленной.
«Почитай еще».
Ты читала еще, мы внимали урокам жизни и мироздания, преподанным не поэтами, а твоей мудростью. И отчаяние любовников, и печали королев обретали в твоем голосе глубину и величие, и сама смерть от любви звучала так спокойно…
«Женевьева, а от любви правда умирают?»
Ты прерывалась, погружаясь в раздумье. Ты, конечно, искала ответа у папоротников, кузнечиков, пчел – и отвечала «да»: ведь пчелы умирают от любви. Так нужно – это не нарушало твоего покоя.
«Женевьева, а что значит любовник?»
Как нам хотелось, чтобы ты покраснела! Ты не краснела. Но уже не так безмятежно смотрела на лик луны в колеблемых водах пруда. И мы думали: для тебя любовник – как лунный свет.
«Женевьева, а у тебя есть любовник?»
Уж теперь-то ты покраснеешь! Но нет. Ты улыбалась как ни в чем не бывало. Ты качала головой. В твоем королевстве было время цветов и время плодов, было и время любви – ведь жизнь проста.
«Женевьева, знаешь, что мы будем делать дальше?» – Нам хотелось тебя наконец обескуражить, и мы называли тебя: слабая женщина. – «Мы станем завоевателями, слабая женщина!» – Мы тоже могли научить тебя жизни: завоеватели возвращаются, обремененные славой, и берут в наложницы былых возлюбленных. – «И мы будем твоими любовниками! Читай стихи, рабыня…»
Но ты больше не читала. Ты откладывала книгу. Твоя жизнь вдруг казалась тебе такой непреложной – так, должно быть, проклюнувшийся из земли росток чувствует, как живые соки превращают его в юное дерево. В ней больше не было ничего лишнего. Мы-то были завоевателями в мечтах, а вот ты – ведь это тебе служили опорой папоротники и пчелы, овцы и звезды, это ты внимала голосам лягушек, твоя уверенность росла из всего живого, распускавшегося вокруг тебя в ночной тиши и поднимавшегося в тебе самой от лодыжек до темени, – навстречу невыразимой и тем более незыблемой судьбе.
И так как луна уже взошла высоко – пора было спать, – ты затворяла окно, и луна отражалась в стекле. И мы говорили, что ты затворила небо и теперь луна с горсткой звезд заперты под стеклом, – потому что всеми этими символами, всеми этими ловушками мы старались завлечь тебя с кромки видимостей на дно морское, куда звала нас наша тревога.
…Я снова нашел свой родник. Это она мне нужна, чтобы отдохнуть от скитаний. Она – здесь. А другие… Помнишь, мы говорили о том, как много женщин, когда отхлынет любовь, оказываются отброшенными назад, к далеким звездам, – потому что они всего лишь выдумка нашего сердца. А Женевьева – помнишь, мы говорили и об этом, – наш, обитаемый мир. Я нашел ее снова, как заново обретают смысл жизни, и я иду рядом с ней по миру, открывая наконец его суть…
Она являлась ему посланцем вещей. После тысячи разрывов она скрепляла тысячу его браков. Она вновь дарила ему этот бульвар, этот фонтан, эти каштаны. В каждой вещи снова жила тайна – душа. Этот парк больше не был подстрижен, приглажен и ободран, на вкус заезжего американца, – в его аллеях там и тут беспорядок, сухая листва, а вон любовники выронили носовой платок… И парк становился западней.
II
Она никогда не говорила с Бернисом об Эрлене, своем муже, – и вот сегодня: «Жак, будет такой скучный прием, толпа народу… Пойдемте с нами, мне будет не так одиноко!»
Эрлен оживлен. Слишком. Откуда столько самодовольства – ведь в жизни он не такой? Она смотрит на него с тревогой: человека не видно за персонажем, которого он сам придумал. И не ради тщеславия, а чтобы поверить в себя.
– Ваше замечание, мой друг, безусловно справедливо.
Ей противно, она отворачивается: что за тон, что за важный жест, что за напускное самомнение!
– Гарсон! Сигар!
Она не помнит его таким возбужденным – кажется, он опьянен властью. С подмостков банкетного зала легко править миром. Одно слово – и чужая мысль опрокинута. Одно слово – и официант с метрдотелем срываются с места.