Малиновые облака
Шрифт:
— Тогда давай сосватаем девку, — не отстает Микур.
— Кому? Тебе, что ли?
— Зачем мне? Я, слава богу, четыре раза сватал… Тебе, Вею, тебе.
— Все они на один манер сшиты. Плюю на всех! — и в доказательство Вею действительно плюнул на пол.
— Так не надо говорить, Вею. Девка должна выйти замуж, парень — жениться. Так заведено давно… Вот я четыре раза был женат. Только одна Натарья сейчас живет со мной. Теперь говори, маленький, низенький мариец я! А ведь когда был молодым, не давал спуску девкам. Но любили меня, не тужу об этом… И теперь все хорошо. Зачем не жить мне? Рядом с мужчиной всегда должна быть женщина. Она все ставит на свое
Вею молчит, не отвечает. Положил голову на гармонь, обнял ее руками. Думает.
А Роман Микур, вытирая губы и бороду рукавом пиджака, возвращается, жестикулируя руками, кричит:
— А хошь, я тебе дам свою дочь?
— Которую это? — Вею поднимает голову.
— Да хоть которую. Старшая нравится?
У деда семь дочерей от разных матерей. Четверо вышли замуж. Из оставшихся старшая — Тамара. Сидит в совхозной конторе. Экономист.
— Хорошая девка выросла, — молвит Вею, думая о своем; Как вышла Елук замуж на другую улицу, все хорошие родятся только там. На Нижней ни одной путной не родилось, будто эту улицу прокляла овда[13], будто всех хороших метлой новым ели отсюда.
— Вот-вот, то и говорю. Давай сейчас же пойдем сватать. Хоть одного гармониста оставишь после себя.
— Нет. Не надо…
— Ну зачем, а?
— Все они на один манер. Теперь я всех женщин ненавижу.
— Жалко-жалко, — дед садится на лавку, повесив голову, но скоро выпрямляется, обнимает Вею, нежно всматривается в его глаза, ласково говорит: — А вообще-то правильно говоришь. Плюнь на всех! Очень нужны они! Лучше давай попляшу разок, а?
— Какую играть? — Вею устраивает пальцы ка клавиши.
— Раньше я под ать-тя-тя, ать-тя-тя любил плясать. Давай эту.
Вею начинает подыгрывать. Как и раньше — легко, чисто, будто время нисколько не продвинулось вперед, будто оно всегда стоит на одном месте.
— Постой-ка, я ишо одну стопочку… Потом легко будет телу, — Роман Микур снова шатающейся походкой направляется к шкафу, опрокидывает стопку, быстро возвращается, становится посреди избы, крыльями вскидывает руки и начинает плясать, косолапо перебирая ногами.
Ат-тя-тя, ать-тя-тя,
Ат-тя-тя, ать-тя-тя,
Ать-ать-ать…
Микур вертит головой в разные стороны, приседает, становится на колени, бьет в ладоши, крутится вокруг себя на одной ноге. Потом снова встает и, выставив грудь вперед, ходит по кругу. Вдруг — или оттого, что лишнего выпил, или ноги ослабли — Микур пятится быстро-быстро, пошатывается и падает на пол, при этом больно ударяется головой о печку.
Вею подбегает, поднимает его, как пушинку, сажает рядом с собой на лавку, тревожно спрашивает:
— Ничего не случилось?
— Голове больно. Шумит, — держится Микур за затылок, морщится. Потом через силу встает на ноги и, ничего не говоря, начинает одеваться.
— Может, еще пропустишь стопочку?
— Не буду. А то не дойду, — Микур шагает к двери, берется за ручку и останавливается: — А ты ангел! Ангел! Живи так, никого не слушайся!
И, не попрощавшись, уходит домой.
— Ангел… — бормочет Вею про себя. — Скажет ведь — ангел… Если бы я был ангелом, давно бы полетел вверх, на небо, летал бы над вами выр-выр, как жаворонок. Чтобы никогда не видеть вас, не слушать издевательства и насмешки. Ангел…
Вею тяжело поднимается с лавки, выпрямляется медленно-медленно, держась одной рукой за поясницу, а другой за грудь. Потом разбирает постель.
— Эх-хо-хо-о-о-о… Жизнь-то моя не так пошла. Не сумел я спеть под свою гармонь… — тяжело вздыхает он и ложится спать.
МАЛИНОВЫЕ ОБЛАКА
Перевод Л. Лещенко *
Столько времени прошло, а я и сейчас помню, да не просто помню — вижу все бывшее тогда так, будто случилось это сейчас, сегодня…
Год всего минул, как война кончилась. Нас, уже второклассников, только-только распустили на летние каникулы.
А дома у меня два брата и мать. Братья — один старше меня, другой младше. Я средний. Есть и отец, но он, как говорит мать, — не в счет. Потому что не работник: как пришел с войны, покалеченный, так и лежит — даже с боку на бок сам не повернется. Мы за ним ухаживаем: кормим-поим с ложечки, убираем, как за малым ребенком.
И бабушка наша недалеко жила, можно сказать, по соседству. Теперь-то она в Мишкансоле живет, вместе С младшей дочерью, которая туда замуж вышла — давным-давно уже. Бабушке теперь восемьдесят восемь лет, морщинистая стала, сгорбленная — вместе со своей палкой на букву «П» походит. Годы не только согнули ее, но и разум, память наполовину отняли: ничего-то она не помнит. Навестила как-то бабушку ее старшая дочь, которая в городе живет.
— Как, — спрашивает, — здоровье, мать? Как чувствуешь себя?
А бабушка:
— Кто ж ты будешь-то? Чья такая? Никак не признаю…
Заплакала дочь горько и с жалостью так говорит:
— Мама, мама, неужто собственную дочь не признаешь?..
— Как не признать? Не вспомню вот только — которая…
Конечно, тогда, после войны, бабушка не такая была: рослая, сильная, с быстрыми, все замечающими глазами. От темна до темна работала вместе с другими бабами: и рожь жала, и молотила, и картошку в заморозки уже копала — мужиками-то колхоз не богат был.
А по воскресеньям пешком ходила в город, на базар — за двадцать километров носила яйца, малину, огородину всякую. И еще в церковь ходила — тоже в город.
Так, сколько помню, и не пропустила бабушка ни одного воскресенья, ни одного религиозного праздника.
С нетерпением ожидаю я у околицы ее возвращения. Нет, не гостинцев жду — гостинцев она никогда не приносила — жду ее самое. Придет — стану выспрашивать: «Как сходила? Что видела по дороге, в городе?» Возвращается бабушка вечером такая же бодрая, как уходила утром. Присядет на лавку, снимет лапти, выбьет из них дорожную пыль да опять наденет. Кружку родниковой воды выпила — и за работу. А я сижу на длинной, высокой лавке, болтаю грязными ногами и гляжу, гляжу на нее.