Мальвиль
Шрифт:
– Я с тобою согласен, – сказал Колен. – Ворон – птица недоверчивая, особенно когда они в стае, уж очень их гоняют повсюду, но, когда ворон один, его можно приручить как миленького. Помнишь, в Ла-Роке был сапожник...
– Та! та! – вскричал Момо, он помнил того сапожника из Ла-Рока.
– Да, ничего не скажешь, башковитая птица, – проговорила Мену. – Помню, как-то летом дядя Эмманюэля подложил петарды на кукурузном поле, потому как от этих разбойников прямо спасу не было. Только и слышалось: бах, бах! Ты поди не поверишь, но вороны на них почти внимания не обращали, на петарды-то, под конец даже взлетать перестали. И преспокойно клевали себе и клевали.
Пейсу расхохотался.
– Ну и черти! – сказал он с уважением. – А сколько мне они крови
Тут на разные голоса пошло обстоятельное и длиннейшее восхваление ворона, вспомнили все: и его сообразительность, и долголетие, и как здорово иногда человеку удается его приручить, и его лингвистические способности. И когда Тома, удивленный нашими восторгами, заметил, что прежде всего ворон – птица вредная, это столь неуместное замечание мы дружно пропустили мимо ушей. Ну конечно же, со временем этой вредной птице можно будет объявить войну, войну без ненависти, даже с некоторыми проделками, понимая, что ворон тоже есть хочет. И кроме того, этот ворон, прилетевший к нам будто для того, чтобы поддержать надежду, что где-то еще есть живые существа, становился для нас священным, отныне он принадлежал Мальвилю, и мы решили ежедневно отсыпать ему небольшую долю зерна.
Наши разглагольствования прервал Пейсу. Накануне вечером мы переправили плуг, изготовленный Мейсонье и Коленом, на маленький участок на берегу Рюны, и теперь Пейсу не терпелось увести туда Амаранту и поскорее взяться за пахоту. Когда Пейсу своей раскачивающейся походкой направился к Родилке, я подмигнул Мейсонье, и Момо не успел даже охнуть, как мы, навалившись, скрутили его по ногам и рукам и, проворно подхватив, словно тюк, потащили в донжон, а за нами поспешала Мену, семеня своиими худущими маленькими ножками, и каждый раз, как ее сыночек заводил истошным голосом свое: «Отвяжитесь ради бога! Я не люблю воду!», счастливо посмеиваясь, твердила: «Ведь надо же тебя когданибудь отмыть, грязнуля ты здоровенный!» Хотя Мену купала сына уже полвека, начиная с самого его рождения, это было для нее не тяжкой повинностью (правда, она не упускала случая поплакаться по этому поводу), а ритуалом, до сих пор умиляющим ее материнское сердце, несмотря на солидный возраст ее дитятка.
По моей просьбе в это утро никто не принимал душ, поэтому мы легко наполнили ванну теплой водой и «замочили» в ней Момо, а Мейсонье тем временем принялся за его бороду. Подавленный нашей численностью, бедняга Момо совсем пал духом и даже не оказывал сопротивления, так что спустя некоторое время я счел возможным исчезнуть, шепнув Колену, чтобы он на всякий случай закрыл за мной дверь на задвижку. Я прошел в свою спальню, взял бинокль и поднялся на верх донжона.
Пока мы вели свой спор у Родилки, мне почудилось, будто в унылом сером небе появился какой-то просвет, и я подумал, что сегодня, возможно, и удастся увидеть Ла-Рок. Но едва взглянув в ту сторону, я сразу понял всю тщету своих надежд. Бинокль лишь подтвердил мои догадки. Все то же свинцовое небо, все то же отсутствие живых красок и видимость равная нулю. На лугах не видно ни единой травинки, на полях, засыпанных толстым бесцветным слоем пыли, ни единого всхода. В ту пору, когда ко мне из города приезжали гости и любовались видом, открывавшимся с высоты башни, они в один голос восторгались тишиной, которая царила в Мальвиле. Но тишина эта казалась столь глубокой, слава богу, лишь одним горожанам. Где-то на дороге у Рюны нет-нет и прогудит автомобиль, или слышно, как в поле работает трактор, то вскрикнет птица, пропоет петух, или где-то заходится в лае собака, а летом звенит саранча, стрекочут кузнечики, гудят в плюще пчелы. А вот теперь и впрямь залегла мертвая тишина. И в небе, и на земле-одна свинцовая серость. Да еще неподвижность. Природа умерла. Планета погибла.
Приставив к глазам бинокль, я вглядывался в ту сторону, где расположен Ла-Рок, и, не различал ничего, кроме все той же серости, не различал даже границы, где серая земля переходит в серый тяжело нависший
Как безумный я пробежал по винтовой лестнице два этажа и начал отчаянно бить ногой в дверь ванной, я даже повернул защелку, забыв, что она заперта изнутри; совсем потеряв голову, я барабанил обоими кулаками в массивные створки и, надрываясь, орал:
– Скорее, скорее, с Пейсу беда!
Не дождавшись, пока они выйдут, я бросился бежать. Чтобы добраться до пашни, надо было спуститься дорогой, идущей по откосу, потом сделать длинную петлю налево, снова пройти у подножия замка, пересечь пересохшее русло ручья и по нему – до первого рукава Рюны. Я бежал сколько хватало духу, в висках стучало, я не представлял себе, что же могло случиться. Амаранта была такая кроткая, такая послушная, мне даже в голову не приходило, что, ранив хозяина, она вырвалась на волю. Да, впрочем, куда ей было бежать. Ведь сейчас на земле ни единой травинки, а в Мальвиле ее вдоволь кормили и сеном, и ячменем.
Вскоре я услышал позади себя цоканье башмаков по каменистой почве-это неслись за мной вдогонку мои товарищи. Оставалось всего метров сто до нашего участка на Рюне, когда Тома, бежавший очень быстрым, широким шагом, обогнал меня и ушел далеко вперед. Еще издали я увидел, как, опустившись на колени рядом с Пейсу, он осторожно перевернул его и приподнял голову.
– Жив! – крикнул он, обернувшись ко мне.
Совсем выбившись из сил, с трудом переводя дыхание, я опустился на корточки рядом с ним; Пейсу поднял веки, но его затуманенный взгляд блуждал, нос и левая щека были заляпаны землей, а из раны на затылке струилась кровь, заливая рубашку Тома, который его поддерживал. Момо в костюме Адама, еще весь мокрый, Колен и Мейсонье подоспели, как раз когда я начал осматривать рану, довольно обширную, но, как мне показалось на первый взгляд, не очень глубокую. Последней сюда добралась Мену, но она успела забежать к себе во въездную башню и прихватила там бутылку водки и мой банный халат, в который тут же, еще даже не взглянув на Пейсу, укутала Момо.
Я плеснул немного водки прямо на рану, и Пейсу что-то проворчал. Затем влил ему хорошую порцию в рот и, смочив водкой носовой платок, стер землю с его лица.
– Нет, Амаранта не могла его так отделать, – сказал Колен. – Тогда бы он и лежал совсем подругому.
– Пейсу, – спросил я, растирая ему водкой виски, – ты меня слышишь? Что тут произошло? – И, уже обращаясь ко всем, сказал: – Ведь Амаранта не лягается.
– Я это давно заметила, – подтвердила Мену. – Даже когда играет. Эта кобыла и задницы-то вскинуть не умеет.
Наконец Пейсу удалось сосредоточить свой взгляд, и он слабым, но вполне внятным голосом произнес:
– Эмманюэль.
Я дал ему еще хороший глоток водки и снова принялся растирать виски.
– Что случилось? Что же случилось? – упорствовал я, хлопая Пейсу по щекам и пытаясь поймать его вновь убегающий куда-то взгляд.
– Да, удар какой-то непонятный, – сказал Колен, поднимаясь с земли, – но он очухается, посмотрите, у него уже сейчас вид получше стал.
– Пейсу! Ты слышишь меня, Пейсу?
Я поднял голову.
– Мену, дай-ка сюда пояс от моего халата.
Я положил пояс к себе на колени, свернул вчетверо носовой платок, смочил его водкой и осторожно приложил к ране, которая по-прежнему сильно кровоточила; попросив Мену придержать платок, я прижал его сверху поясом и завязал узлом на лбу у Пейсу. Мену безмолвно выполняла все мои просьбы, не спуская при этом глаз со своего сыночка, который мог бы запросто «застудиться», пробежав нагишом по такому холоду.
– Не знаю, – вдруг произнес Пейсу.