Малыш пропал
Шрифт:
Но десять минут спустя, потягивая перно в маленьком баре близ церкви Сен-Сюльпис, он начисто забыл про мадам Кийбёф и обветшалый кукольный домик. Когда они пришли, друзья Пьера были уже там. Эдуард Ренье, редактор одного из наиболее уважаемых литературных ежемесячников, которых издавалось бессчетное множество. Приземистая, широкая в плечах женщина с сильным беспокойным лицом — по словам Пьера, еще недавно она преданно, с полной отдачей участвовала в Сопротивлении, а теперь осталась без дела и совершенно растеряна. Молодой, аристократической наружности химик-исследователь и неряшливый черноволосый человек, пишущий политические передовицы для какой-то левой ежедневной газеты.
С этими людьми Хилари сразу же и с облегчением почувствовал себя как
Это были его собратья, его избранное общество. В какую страну ему ни случалось попасть, круг подобных людей рано или поздно непременно обнаруживался, и тогда он оказывался среди своих. Все они оказывались вместе по собственному выбору; у всех у них были схожие дома; можно войти в комнату любого из них в Праге или Будапеште, в Париже или Лондоне, и, оглядывая бледно окрашенные стены, тяжелые тканые занавеси, большое потертое кресло, забавную фарфоровую фигурку на каминной полке, вы понимали: это комната европейского интеллигента определенного поколения, который придерживается определенных, вполне знакомых вам взглядов. В каждой такой комнате на стеллаже стояли одни и те же книги, и благодаря этому, когда вам случалось где-то повстречаться, тотчас завязывался разговор о множестве предметов, интересных вам всем. Уже не приходилось беседовать о погоде, старательно искать общих знакомых или вытаскивать фотографии своих детей: раз принадлежность к одному кругу установлена, никаких преград не существовало.
Друзья Пьера все были наслышаны о Хилари. Они рады «наконец-то» с ним познакомиться, говорили они, словно он был тем самым другом их общего знакомого, о котором давно шла речь. У них были к нему вопросы, обоснованные и интересные, и его мнение могло оказаться конструктивно полезным. Накопились и у него вопросы, и мнения этих людей в свою очередь могли стать ответами, которых он искал. И, когда Пьер наконец повел Хилари обедать, Эдуард Ренье и женщина, которую все звали Бобби, пошли с ними. Они обедали поблизости в маленьком, темном, запущенном ресторанчике, которым заправлял, конечно же, участник Сопротивления — как и любой знакомый Пьера, о ком он заводил речь. Столы были покрыты американскими скатертями в пятнах, стулья — темного грубого дерева; не видно никаких попыток сделать ресторан привлекательным для случайного посетителя, которому в надежде пообедать вздумалось бы открыть дверь и заглянуть туда.
Но в этой запущенной комнатушке Хилари провел два таких счастливых часа, каких не было в его жизни с тех самых пор, как он покинул Париж.
Начать с того, что еда была неправдоподобно роскошная. Белый хлеб, большущие кровавые бифштексы в 2,5 сантиметра толщиной, в придачу масло. Меренги со взбитыми сливками, выдержанный бри, превосходное красное вино, изысканный арманьяк. Когда-то — но как же давно! — Хилари знал толк в пище. Он обращался со своим нёбом, как с драгоценным инструментом удовольствия, и баловал его изысками, ведомыми лишь посвященным. Но было это в столь далекие времена, что те ощущения выветрились у него из памяти.
Уже столько лет еда была скучной регулярной необходимостью и, если говорить об удовольствии, доставляла еще меньше радости, чем действия кишечника, ради которых она и существует.
И так случилось, что стоило пробудиться вкусовым луковицам, о которых Хилари начисто забыл, как тотчас проснулась чувственная память о прошлых удовольствиях. Он вспомнил запах жарких трав Прованса, и запах дорогих духов, исходящий от женщин в хороших ресторанах, и смолистый запах вина, которое пил в Греции. Вспомнил стрекот цикад жаркими вечерами на юге, и песни цыган, которые слышал в Хортобаджи, и шум голосов на рыночных площадях Италии. Увидел, как въяве, осиянные солнцем черные дороги Франции, и творимый на них мираж осиянных вод, и зубчатую цепь высоких гор на фоне освещенного синего неба. Он забыл, что в прошлом, когда все это было ему дано, ему даны были также молодость, и свобода, и предвоенный мир; он понимал лишь, что в предстоящей жизни вдруг обнаружились возможности для радостей, которые он совершенно не принимал в расчет, когда размышлял о ней.
За кофе и бренди беседа приняла практический оборот. Не напишет ли Хилари статью о работе английских поэтов-эмигрантов во время войны, спросил Эдуард Ренье. Не приедет ли немного погодя, чтобы прочесть несколько лекций об английской литературе? Его имя хорошо известно молодым писателям Франции; Ренье мог бы пообещать ему большие и интересные аудитории. Хилари, в свою очередь, предложил, чтобы Ренье прислал ему статьи о французских писателях-коллаборационистах. Заговорили о художниках Франции и Англии, и теперь оживленно и с пониманием разговор поддержала Бобби. Речь шла о спонтанном ренессансе декоративного искусства в Италии, обсуждали его исторические и социологические последствия. Все это время Пьер молча сидел, откинувшись на спинку стула, и благожелательно улыбался. Казалось, нет никакой необходимости втягивать его в беседу. Милый Пьер, он не интеллектуал, подобная беседа мало что значит для него, промелькнуло в голове у Хилари, и в своей мимолетной презрительной жалости он не оценил по достоинству умение Пьера разбираться в людях, благодаря которому он выбрал среди своих знакомых именно этих двух и пригласил их пообедать с Хилари.
Потом до него дошло, что Ренье и Бобби любовники. Он заметил, что Бобби пожирает взглядом обросшие черными волосами руки Ренье, а тот принимает ее близкое соседство без малейшего напряжения. Постепенно его бездумное наслаждение этим вечером превратилось в ностальгическую романтическую печаль, при которой мы легко принимаемся рыдать, не из-за нас самих и нашего нынешнего горя, но из-за нашей более серьезной трагедии в нашем трагическом мире.
— Нам пора двигать, — сказал Пьер безо всяких объяснений и извинений. Он уже так чутко улавливал настроения Хилари, как мать настроения своего единственного ребенка. Когда они вышли из ресторана, он сказал: — Боюсь, я оказался невнимателен. Наверно, у вас тут старые друзья, с которыми вы хотели бы повидаться?
— Нет, — резко ответил Хилари.
В их с Лайзой жизни в Париже не было друзей, которых он мог бы надеяться увидеть все еще, после войны и оккупации, наверняка обитающими у себя дома. Прежде, живя тут, он думал, будто полностью слился с Францией и с жизнью французов. Теперь осознал, что все тогдашние его знакомые были такие же, как он, эмигранты, интеллектуалы-экспатрианты — англичане, поляки, американцы, немцы, — и война разметала их во все стороны.
— Тогда мы пойдем посидим в «Cafe de la Paix», — решительно сказал Пьер. — Вы иностранный турист, а я всегда знаю, что требуется иностранному туристу.
Выбор был отличный. Подле них кружил шумный человеческий водоворот. За соседним столиком бородатый мужчина подхватил белокурую проституточку; две смуглые, безукоризненно ухоженные дамы играли в привычную игру с двумя своими безукоризненными кавалерами. Недавнюю задумчивость Хилари как рукой сняло, он с жадным вниманием глядел по сторонам.
Только тогда Пьер спросил:
— Что вы скажете о рассказе мадам Кийбёф?
«Я привык задавать вопросы», — сказал как-то Пьер, но Хилари этого не помнил. Он не сознавал, что благодаря тому, как Пьер задумал и организовал для него сегодняшний вечер, он испытал катарсис и потому мог теперь без напряжения или глубоко укоренившегося нежелания обсуждать то, о чем тот его спрашивал. Он спросил Пьера о том, что его озадачивало:
— Почему вы так добивались, было ли на ребенке пальто?
Пьер вздохнул.
— Консьержка Жанны сумела довольно подробно описать пальто, в котором был мальчик, когда Жанна его уводила. Если бы мадам Кийбёф видела то же пальто, это было бы решающим доказательством.
— А так, как сейчас?
— Я думаю, это ваш мальчик, — твердо сказал Пьер.
Когда они уходили от мадам Кийбёф, Хилари был убежден, что, рассказывая ему о малыше Бубу, она рассказывала о его собственном ребенке. Теперь его убежденность начали затмевать рациональные возражения.