Малый народ и революция (Сборник статей об истоках французской революции)
Шрифт:
Как и Тэн, г-н Олар работает только в Париже. Но Тэн, по крайней мере, пользовался местными историческими сочинениями, причем лучшими из них — трудами Бабо, Созэ — постоянно; г-н Олар — почти ни разу. Из тринадцати произведений этого рода, использованных в трех книгах Тэна, я насчитал четыре процитированных — причем помалу — в шести главах у г-на Олара. И в то же время от одной книги до другой прошло более четверти века (с 1878 до 1908 г.), более богатой работами этого рода, чем остальные три четверти века, вместе взятые.
Вот такая ужасная «чистка»; здесь это самое подходящее слово, поскольку никого, кроме «чистых», в том значении, в каком говорили в 1793 г., не остается: авторы и источники «патриотические» — протоколы революционных ассамблей, акты и сообщения патриотического правительства, патриотическая пропаганда, памфлеты, речи, циркуляры, петиции, вначале
183
что и Тэн — «Монитор» и «Меркурий», один из которых процитирован всего 9 раз, а другой — ни разу. Он предпочитает им патриотические листки: Лустало, процитированный 57 раз; Барера — 32 раза; Фоше — 29; Робера — 29; Ле Оде — 26; затем Горса, Демулена, Бриссо, Марата, Мирабо и т. д.
К документам этого разряда он присоединит (для эпохи террора) акты Парижской Коммуны, опубликованные Сижизмондом Лакруа, и письма командированных представителей; после Термидора — официальные рапорты полиции; все это, в конечном счете, публичные акты патриотов.
Вот такие две подборки. Г-н Олар не более, чем Тэн, является изобретателем своего метода: это метод еще Мишле, главы большой историко-революционной школы, и Олар — один из ее последних учеников. У Мишле [114] то же недоверие к мемуарам и к личным свидетельствам, то же презрение к тому, что он называет «разрозненными бумажками» — к архивным карточкам и особенно к письмам. Если, мол, он не цитирует, то это потому, что пользуется только указателями, где все находится под своими датами: реестры Коммуны, больших комитетов, секций, протоколы Конвента, и, самое большее, кроме этих официальных «больших коллекций», «рассказы, сотнями приходившие из стольких городов и деревень» при федерациях: документы, созданные или вдохновленные местными обществами, то есть все те же патриотические акты. Короче, мы не выходим из одного и того же очень четко очерченного круга.
114
R'evolution francaise. Предисловие к изд. 1868 г.
Этот круг вначале кажется узким, рядом с обширным полем расследования Тэна. Но это про-
184
тивопоставление было бы столь же несправедливым, сколько и легким: ведь точка зрения не одна и та же, и задача поставлена совсем другая. Как и Тэн, г-н Олар занимается революционным феноменом как таковым, оставляя в стороне религиозную, экономическую, военную и т. п. историю; он об этом говорит в тех же выражениях [115] . Но в то время как Тэн рассматривает революцию на практике, в деле, с изнанки, г-н Олар останавливает свой выбор как раз на принципах, на официальной, лицевой стороне. Тэн хочет добраться до души настоящего народа; г-н Олар отмечает деяния народной партии. Тэн пишет историю общественности на основании того, что происходит; г-н Олар — на основании того, что публикуется. Один ставит своей задачей изучение реальных существ, французов 1789 г.; другой — изучение абстракции — Прав Человека, фикции — Народа-суверена, Всеобщей Воли. Предприятие первого, несомненно, обширнее, увлекательнее, но также и труднее; работа второго — более законченная, более полная, менее непосильная. Боже меня упаси сказать, что она напрасна: но она ведет к другому.
115
Taine. R'evolution, II, предисловие; Aulard. Histoire politique, p. VIII.
К чему же ведет подобная работа? Это легко предвидеть, уже по самим источникам; я не нахожу лучшего слова, чем выражение, вошедшее в последние годы в обиход наших политиков: это будет работа Республиканской Защиты. Г-н Олар простит мне, что я обозначаю так, частным случаем, всем известным, общее правило демократической деятельности, которое пришлось бы слишком долго изучать в принципе.
185
Отметим лишь, что если великие предки из 1793 г. и не пользовались этим выражением, то они отлично справлялись с этим делом. Когда действия народной власти достигали определенной степени произвола и становились гнетом, их тут же представляли действиями общественной обороны, общественного спасения. Это понятно: ведь народ должен будет взвалить на себя эти действия, даже если он их не хотел и не выполнял; так хочет режим: уважающая себя народная власть действует только от имени народа, она и есть народ. Что ж, если народ ничего не требует, приходится говорить, что он «не может не требовать» — это расхожее выражение в 1789 г., — ссылаться на его «подразумеваемую волю» (как великолепно выражаются наши современные теоретики) — то есть на необходимость его спасения. «Общественное спасение» есть необходимая фикция при демократии, как «божественное право» — при авторитарном режиме.
И это средство себя оправдывает: разве не первое условие спасения Республики (в 1789 г. в том же смысле говорят «родины»), то есть дела Справедливости и Свободы — защита ее сторонников, «добрых республиканцев», «хороших патриотов», и уничтожение ее врагов, «реакционеров», «аристократов»? И не все ли средства хороши против врагов принципов, начиная с забвения этих самых принципов? Разве есть какая-то справедливость для врагов справедливости, какая-то свобода для «рабов»? Если в 1794 г. «окутывают покрывалом статую Справедливости и Свободы», то это для того, чтобы лучше защитить эти божества от нечестивцев, которые на них нападают.
Таков тезис защиты. Он появляется вместе с самой демократией. С 28 июля 1789 г. один из
186
руководителей партии свободы, Дюпор, предлагал основать следственный комитет — позже его назовут Комитетом общественной безопасности, — который мог бы вскрывать письма и сажать людей за решетку без допроса. Это означало восстановление королевского указа о заточении без суда и следствия, менее чем через две недели после взятия Бастилии, но во имя общественного спасения и против врагов свободы. И в этом нет ничего неестественного, на взгляд «философов», за тридцать лет натренированных в такого рода диалектике. Это предложение было вотировано и, как известно, имело успех. И вот, таким образом, когда авторитарный гнет был изгнан через парадные двери, гнет общественного спасения сразу же возвратился с черного хода, в силу обстоятельств.
В итоге, именно в этой разнице между вывеской и подходом коренится больший успех нового произвола в сравнении со старым. Авторитарный гнет — гнет принципиальный, основанный на праве; гнет общественного спасения — фактический. Законы защиты — а все революционные законы имеют такой характер — являются, как указывает даже их имя, приуроченными к случаю. Г-н Олар настаивает на этом в своей «Политической истории…» и, я считаю, имеет для этого все основания. Это теоретическое различие, впрочем, — опыт показал это — практически может быть отброшено: ибо если принципиальный деспотизм основывается на Божьей воле, то обстоятельственный деспотизм оправдывает себя тем, что находит «злых», как говорили в 1793 г., которые угрожают принципам, и «рабов», которые не знают этих принципов. Несомненно, второй вид гнета выказывает больше уважения к самолюбию гражданина, к его «человеческому
187
достоинству», но меньше, как подтверждают это факты, уважения к его голове; и кажется, что фактическая безопасность теряет, с одной стороны, все то, чего правовая свобода добивается, — с другой. Этот «деспотизм свободы», как говорит Марат, — общепринятым термином в 1793 г. была «общественная свобода» — разрушил больше личных свобод, усадил в тюрьму, ограбил и убил больше невинных людей, чем все божественные права мира. Даже знаменитый закон о большинстве их не останавливает: ведь в конце концов нет никакой уверенности, что большинство будет свободно, то есть что народ будет демократичен. А если случайно так оно и есть, если народ не демократичен, то разве не нужно вырвать его у фанатизма и у аристократии, вопреки его воле? Это положение продвинуто еще дальше в июле 1794 г., когда, чтобы спасти идеальный народ, общественную волю, гильотинируют реальный народ, частных лиц. Оно дало повод Конвенту, после Термидора, к своеобразным дискуссиям, по десять раз возобновляемым в одних и тех же выражениях: «Свобода печати, свобода мнений! — кричат термидорианцы, — это главные из прав человека!» — «Верно, но они у вас есть, — отвечают террористы, — назовите закон, который их отменяет? И разве, напротив, не для них все сделано?» — «А что законы? Посмотрите на факты: есть ли где-нибудь, даже в Конвенте, хоть атом свободы? Где еще слово, взгляд, злоба не приводят человека на эшафот?» Для тех дней это были отважные слова, от которых дрожь пробегала по рядам аудитории, еще одурманенной Террором, как дуновение свежего ветра по тюремным казематам. Собрались уже аплодировать, но террористы одним словом заставляют всех замолчать: «Я спрашиваю, —