Мандарины
Шрифт:
— Вы спали? — спросил Льюис.
— Недолго.
— И совершенно напрасно!
Он начал хлопотать на кухне, повернувшись ко мне спиной, это помогло мне заговорить.
— Есть одна вещь, которой я не понимаю, — сказала я. — Почему вы позволили мне приехать? Вы должны были бы предупредить меня.
— Но мне хотелось вас увидеть, — с живостью отозвался Льюис. Он повернулся ко мне и простодушно улыбнулся: — Я рад, что вы здесь, я рад провести это лето с вами.
— Вы забываете одну вещь, — возразила я. — Ведь я люблю вас. Совсем невесело жить с человеком, которого любишь и который тебя не любит.
— Вы не всегда будете любить меня, — беспечным тоном сказал Льюис.
— Возможно. Но сейчас я вас люблю. Он улыбнулся:
— У вас слишком много здравого
Я смотрела на него с недоумением. Он действительно не отдавал себе отчета или просто делал вид? Возможно, он говорил искренне, возможно, любовь в его глазах утратила всякое значение с тех пор, как он разлюбил меня. Во всяком случае, намеренный или бессознательный, его эгоизм доказывал мне, что я для него почти не в счет. Я легла на кровать. У меня болела голова. Льюис стал укладывать в ящик книги, и я вдруг осознала, что не выяснила самого главного. Я лежала на мексиканском покрывале, смотрела на желтую занавеску, стены: меня уже не любили, но я еще чувствовала себя дома, а быть может, все это принадлежало другой. Быть может, Льюис любил другую женщину. В этом году в его жизни были женщины, он писал мне о них, но ни одна не внушила мне настоящего беспокойства; а возможно, он встретил такую, о которой как раз и не написал мне.
— Льюис!
Он поднял голову:
— Да?
— Мне надо задать вам один вопрос: у вас есть другая женщина?
— О великие боги, нет! — с жаром ответил он. — Я никогда больше не полюблю.
Я вздохнула. Худшее меня миновало! Лицо, которое я больше не увижу, голос, который я больше не услышу, не существуют ни для кого другого.
— Почему вы так говорите? — спросила я. — Заранее ничего не известно. Льюис покачал головой.
— Думаю, я не создан для любви, — сказал он немного нерешительно. — До вас ни одна женщина не имела для меня значения. Я встретил вас в тот момент, когда моя жизнь казалась мне совершенно пустой, вот почему я с такой поспешностью устремился навстречу этой любви; но в конце концов все кончилось. — Он молча смотрел на меня. — Между тем, если есть кто-то, созданный для меня, так это вы, — добавил он. — После вас не может быть больше никого.
— Понимаю, — сказала я.
Дружеский тон Льюиса окончательно привел меня в отчаяние. Если бы он был резок, несправедлив, я, безусловно, попыталась бы защищаться, но нет; казалось, он был почти так же, как я, опечален тем, что с нами случилось. Голова у меня совсем разболелась, и я не стала расспрашивать его дальше. Единственный решающий вопрос: «Льюис, если бы я осталась, вы продолжали бы меня любить?» — был бесполезен именно потому, что я не осталась.
Льюис купил мне успокоительные таблетки, я выпила их две и уснула. Проснувшись, я вскочила. «И все-таки это кончилось!» — тут же сказала я себе. Я села у окна; за моей спиной Льюис упаковывал тарелки; было уже очень жарко; ребятишки играли в мяч среди крапивы, маленькая девочка неуверенно каталась на трехколесном велосипеде, а я кусала губы, чтобы не расплакаться. Я проводила глазами длинный роскошный автомобиль, который ехал вдоль тротуара, и отвернулась: все тот же вид, та же комната, на желтой занавеске, словно вышивка, лежала черная тень; Льюис в своих старых залатанных брюках насвистывал; прошлое бросало мне вызов, я не могла больше этого выносить и встала.
— Пойду прогуляюсь, — сказала я.
Взяв такси, я велела отвезти меня до Луп и потом долго шагала: шагать — почти то же, что плакать, очень отвлекает. Улицы казались мне враждебными. Я полюбила этот город, полюбила эту страну, но за два года все изменилось, и любовь Льюиса не защищала меня больше. Теперь Америка означала атомную бомбу, военные угрозы, нарождающийся фашизм; большинство встречавшихся мне людей были недругами, я осталась одна, заброшенная, потерянная. «Что я здесь делаю?» — спрашивала я себя. К вечеру я очутилась под вывеской «ШИЛТЦ»; в тупике дымились мусорные ящики, отчего приятно пахло осенью. Я поднялась по деревянной лестнице, пристально глядя на красно-белые квадраты, прикрывавшие газовый резервуар; вдалеке прошел поезд, и балкон задрожал. Все было точно так, как в первый день, как в другие дни. «Мне лучше вернуться в Париж», — сказала я себе. Я увидела угол улицы, где меня уже дожидался мой отъезд; такси, которое увезет меня, катило где-то по городу; Льюис остановит его знакомым мне жестом, хлопнет дверца — она уже хлопала один, два, три раза, но теперь это будет навсегда. К чему три месяца агонии? «Пока я буду видеть Льюиса, пока он будет улыбаться мне, у меня ни за что недостанет силы убить в себе нашу любовь, зато убить на расстоянии все способны». Я ухватилась за перила. «Я не хочу ее убивать». Нет, я не хотела, чтобы когда-нибудь Льюис умер для меня так же, как Диего.
— Надеюсь, что дом в дюнах вам понравится! — сказал мне Льюис на следующее утро.
— О! Наверняка, — отвечала я.
Он втискивал в ящики последние книги, последние банки консервов. Я была рада покинуть Чикаго. По крайней мере, в Паркере ничто не будет с таким упорством пародировать прошлое, а будет сад и две кровати, все не так гнетуще. Я стала собирать свой чемодан и спрятала поглубже индейскую huipil: никогда больше я ее не надену, мне казалось, было что-то пагубное в ее вышивках; я с отвращением прикасалась ко всем этим юбкам, блузкам, купальникам, которые с таким старанием выбирала. Закрыв чемодан, я налила себе большой стакан виски.
— Вы не должны столько пить! — сказал Льюис.
— Почему?
Я проглотила таблетку бензедрина, мне требовалась помощь, чтобы преодолеть эти дни, когда мне час за часом придется привыкать к тому, что он меня больше не любит. И вскоре друзья заехали за нами на машине, так что у меня не оставалось ни минуты, чтобы пойти куда-нибудь спокойно поплакать.
— Анна. Эвелина. Нед.
Я пожимала руки. Я улыбалась. Машина миновала город, парки, предместье; Эвелина говорила со мной, я отвечала. Мы пересекли огромную равнину с ее доменными печами, земельными наделами, аккуратно причесанными лесами и остановились в конце какой-то дороги, перегороженной гигантскими травами; усыпанная гравием аллея вела к белому дому, перед ним находилась лужайка, полого спускавшаяся к пруду. Я во все глаза смотрела на искрящиеся дюны, на украшенную кувшинками воду, на завесу густых деревьев; я буду жить здесь два месяца, словно у себя дома, а потом уеду, чтобы никогда уже не вернуться!
— Ну как? — спросил Льюис.
— Великолепно!
В конце лужайки рядом с кирпичной печью, труба которой дымилась, сидели люди; они радостно закричали: «Добро пожаловать, новые жильцы!»
Я пожала руки: Дороти, ее сестра Вирджиния, муж сестры Вилли, который работал по соседству на доменных печах, и толстяк Берт, учитель из Чикаго. Гамбургеры подрумянивались на черной печной жести, вкусно пахло жареным луком и горящими поленьями. Кто-то протянул мне стакан виски, и я залпом осушила его: мне это было совершенно необходимо.
— Дом просто прелесть, не правда ли? — сказала Дороти. — Озеро сразу за дюнами; есть маленькая лодка, чтобы переплывать вот этот пруд: пять минут — и вы на пляже.
Это была черноволосая женщина с утомленным строгим лицом и восторженным голосом. Прежде она любила Льюиса и, возможно, любит до сих пор; между тем в ее взгляде отражалась искренняя теплота.
— По вечерам, — говорила она, — вам так чудесно будет готовить ужин на открытом воздухе; в лесу полно сухих веток, остается лишь подобрать их.
— Я куплю вам маленький топорик, — весело сказал мне Льюис, — и, если вы будете плохо вести себя, в наказание вам придется рубить дрова. — Он схватил меня за руку: — Пойдемте посмотрим дом.
На его лице я вновь увидела радостное возбуждение и нетерпение; раньше с такой вот горделивой улыбкой он смотрел на меня.
— Последнюю мебель доставят завтра. Здесь мы поставим кровати; комната в глубине будет библиотекой.
Нас можно было и в самом деле принять за влюбленную пару, которая обустраивает свое гнездышко, и, когда мы вернулись в сад, во взглядах окружающих я заметила сочувственное любопытство.