Манефа
Шрифт:
СТРЕКОЗА
Елену похоронили у самой дороги на новоприрезанном участке кладбища. Светлый деревянный крест высоко выделялся посреди уродливого единообразия серых памятников местного производства. Её отпевали и хоронили иеромонах отец Нифонт, женщины из соборного сестричества и пятнадцатилетняя дочь Ника. Мелкий осенний дождичек перемежался клочкастым туманом, ярко-рыжая глина около утром выкопанной могилы липла неотскребаемо. Кладбищенские рабочие, проникшись происходящим, принесли и положили для священника и хора дощатый помост, забрав его от свежего богатого захоронения какого-то "братка". Вика не плакала, она просто неподвижно стояла чуть в сторонке и, не мигая, отстранёно смотрела на происходящее. Стояла и неслышно, сама по себе, молилась. Отец Нифонт закончил, дождался всех прощающихся, вытряхнул угли и спрятал
Все, кто знал Елену от школьных лет до этой самой тяжёлой и смертельной болезни, не сговариваясь, всегда характеризовали её одним словом "стрекоза". И в этом не было ничего оскорбляющего или насмешливо злого. Нет, она именно так всеми и воспринималась: лёгкая, вёрткая, какая-то всегда блестящая и безобидно бестолковая. Небольшого роста, глазастая, коротко остриженная брюнетка с хорошо сохранившейся, почти мальчишеской, спортивной фигурой, она и в характере и в манерах была чистая травести.
Закончив иняз пединститута, Елена получила "свободный" от распределения в какой-нибудь Мохнатый Лог Кочковского района диплом, и, неожиданно для всех, вдруг умчалась в Прибалтику. Оказалось, она уже ждала ребёнка от заезжавшего к ним в институт на практику молоденького специалиста-электронщика. Но долго в своём Таллинне Елена не протянула, и через год она опять встречалась на всех, ещё достаточно братских, хоть уже и не студенческих, пирушках. От этого года замужества у неё остались только крохотная девчушка да странная еврейская фамилия с эстонским окончанием. Устроившись переводчицей в Интурист, она из-за этой своей фамилии оказалась "невыездной", и обслуживала только приезжие немецкие промышленные делегации. За незадумчивую легковесность поступков и неудержимую болтливость, её даже не стали вербовать в сексоты. Ибо, какое тайное задание ей можно было бы поручить, что бы о нём тут же не узнали несколько десятков, а, может, и сотен человек?
О её влюбчивости ходили анекдоты. Каждый год Елена, искренне начиная "всё сначала", горячо и щедро делилась со всем миром радостью от обретения "своего истинного идеала". Но порой не все даже успевали толком разглядеть достоинства этого "идеала", как уже выяснялась, что "он тоже сволочь". Как будто где-то в природе могли существовать тридцатилетние, весёлые, компанейские, в меру пьющие и любящие потанцевать холостяки, способные на роль отца и мужа! И, в тоже время, в этих её романах не было какой-то обычной в таких случаях грязи, не было того, что могло бы просто называться распутством. То есть, не было грубости. Были только глупость и… ещё раз глупость. Её не ругали, а жалели. Как, впрочем, и Нику.
Постепенно, в согласии с возрастом, все её институтские друзья и подруги переженились, завели детей и, ради их правильного воспитания, старались забыть свою буйную молодость. Елену же время как-то не трогало, она сдаваться и не собиралась. Кажется, Хемингуэй пошутил: "счастье — это крепкое здоровье и слабая память". Здоровье пока было…. Её страстной лёгкой натуре хотелось продолжать порхать и веселиться. Ведь всё вокруг ещё может случиться, всё может произойти. Ну, ещё хотя бы немного так. Чуть-чуть…. Дополнительную иллюзию этой вечной весны и бесконечного красного лета ей додали богемные кампании разномастных артистов, художников и певцов, которых она подкупала своими иностранными знакомствами. Немцы в свободное от переговоров время обожали ходить по мастерским и пить дармовую водку под русские песни и мечты об эмиграции. Любовь к искусству проявлялась у них в виде рассказов о том, что у "фатера" или "мутера" "ин Дейчланд" тоже есть дома картины. Иногда, правда, всё же покупали какую-то мелочёвку, что превращало "фройндшафт" в ещё больший праздник. Для русского художника главное ведь не деньги, главное — внимание. Тем более — иностранное. Елена чувствовала себя кому-то нужной, её окружали приторным вниманием, со всех сторон кокетничали, она в ответ строила глазки, и молодость продолжалась. Разве это было не чудо? В подвальном и полуподвальном свете морщинки были почти незаметны, комплименты от надеющихся на очередную продажу художников сыпались без меры. Нет, не буду так примитизировать: вообще-то артистический народец приятен и добр ко всем неконкурентам, вполне даже и бескорыстно. А, тем более, — к легкокрылой и блестящей щебетунье. Так что, если в ответ не вглядываться во всё обширней седеющие и лысеющие шевелюры растолстевших бодрячков, и делать вид, что ты в очередной раз не помнишь этого анекдота и не догадываешься, что через два часа тебе брести домой одинокой золушкой к разбитому корыту…. О, эти несносные часы, безжалостно отбивающие двенадцать!.. Всё равно бывало вполне весело. Хорошо.
А вот наша семья, не
А дело было как раз в Нике. У спортивной мамы девочка росла очень болезненной. Куча наследственных дефектов от папы, плюс копившиеся недолеченные хроники. Но самое страшное, что у неё с семи лет стала катастрофически быстро развиваться глухота и слепота. Елена обегала и объездила всех специалистов. Заставила даже кого-то где-то поискать и бывшего мужа в его освободившейся от имперского ига маленькой, и теперь такой независимой стране. Как выяснилось в результате всех консилиумов и консультаций, — требовалась срочная операция на мозге. И сделать её могли только в Германии и только за большие деньги.
В это время она сотрудничала с одним немецким профессором. Этот профессор, благодаря брату-чиновнику, попал в финансируемую федеральным правительством программу и постоянно приезжал читать нам лекции по свободной рыночной экономике в условиях демократического государственного устройства. Заодно он подыскивал здесь для крупных западных фирм относительно надёжных партнёров-дилеров, на которых ему указывали уже наши чиновники, тоже, в свою очередь, чьи-то родственники. За это он получал с этих "надёжных местных бизнесменов" комиссионные. Суммы хоть и в валюте, но вывозить их из России в Германию не рекомендовалось. Зачем налоговой полиции и его супруге было знать слишком многое?
Когда Елена поделилась с ним своей бедой, профессор немного подумал, надел свой лучший костюм, пригласил её в гостиничный ресторан и сделал ей вполне деловое предложение. Он уже пожилой и очень уважаемый человек, у него есть достойная карьера и очень добропорядочная семья. Он может гордиться тем, как прожил жизнь. Но! Профессор ещё не собирается умирать, ему ещё хочется иметь немного человеческих радостей. И для этого есть некоторые накопления. Она смотрела на его рыбьи за толстыми линзами мутные глаза, на по-бабьи обвисшие глубокими морщинами щёки. На толстенькие конопатые, с короткими холёными ноготочками, ручки. Шестьдесят пять. И ему ещё хочется иметь немного человеческих радостей. А дома одиноко сидела слепнущая и глохнущая дочь.
Одно дело — чувства. В них есть, пусть иллюзорное, ощущение собственной несвободы выбора. Мол, судьба, рок. Ослепление. За это и судить-то в общем нельзя. То есть, в них сразу заложено некое право на ошибку. Совсем другое — положение тайной содержанки, унизительно рационально обслуживающей чужую похоть. Тут только холодный расчёт. Вернее, только расчётливая подлость. А в подлости ошибок не бывает. Значит, не может быть и прощения. Конечно, — всё ради дочери, только ради дочери, но…. Неужели, действительно, нельзя было по-другому?.. Тайная ночная борьба с собственной совестью у Елены вырывалось дневной горячечной агрессией против общественной морали. Елена пыталась обрести хоть какое-нибудь оправдание себе в том, что "другие-то не лучше". Не ожидая пощады от окружающих, она сама задиралась на всех, рассыпая самые разнообразные варианты только одного вопроса: "Кто без греха"? Чтобы затем кричать всему миру: "так и не смейте кидать в меня камни"!